Гарий Немченко. «Скажите, почему?..». Предисловие к рукописи Н.П. Смирнова

11 апреля 2019 

(Русский современный писатель Гарий Леонтьевич Немченко родился 17 июля 1936 года в станице Отрадной Северо-Кавказского, ныне Краснодарского края.

С золотой медалью окончил Отрадненскую среднюю школу № 1. После окончания факультета журналистики МГУ в 1959 году приехал в Кузбасс и в течение 12 лет проработал в городе Новокузнецке Кемеровской области на строительстве Западно-Сибирского металлургического комбината, был сотрудником многотиражной газеты «Металлургстрой».

После сосредоточился на литературном творчестве и в 1971 году переехал в Москву.

Автор романов «Здравствуй, Галочкин», «Пашка, моя милиция…», «Считанные дни», «Проникающее ранение», «Долгая осень», «Тихая музыка победы», «До…», «Вороной с походным вьюком», повестей «Под вечными звёздами», «Брат, найди брата!..», «Зимние вечера такие долгие…», «Заступница», «Скрытая работа», «Конец первой серии», «Почему я не Гавриил Попов» и многих других.

Его произведения переведены на французский, венгерский, чешский, польский, грузинский, казахский языки.

Сам Гарий Немченко перевёл на русский язык романы народного писателя Адыгеи Юнуса Чуяко «Сказание о Железном Волке» и «Милосердие Черных гор, или Смерть за Чёрной речкой». Составитель сборников рассказов и повестей северокавказских писателей «Война длиною в жизнь», «Цепи снеговых гор», «Лес одиночества», «Дорога домой».

По его произведениям сняты фильмы «Красный петух плимутрок», «Скрытая работа», «Брат, найди брата». Автор сценариев документальных фильмов «Где Ложкин прячет золото» (об археологе М.Н. Ложкине, открывшем средневековое христианское городище на хуторе Ильич), «Хранитель» (о всемирно известном паремиологе С.Д. Мастепанове, изучающем паремии: пословицы, поговорки, речения, изречения), «Казачий круг» (о возрождении казачества на Кубани).

Награжден орденом «Знак Почёта». Лауреат премий: Союза писателей СССР, Всесоюзного совета профсоюзов, имени Николая Островского, имени Пушкина, «Казачий златоуст», «Образ». Лауреат Международной литературной премии имени Расула Гамзатова, Всероссийской литературной премии «Прохоровское поле». Заслуженный работник культуры Республики Адыгея.

В настоящее время живёт в Москве).

 

    Те минуты, когда уговорил Николая Прокофьевича Смирнова, взяться за повествование о годах заключения на Колыме, и нынче помню в подробностях.

   Через несколько дней после похорон моего родного, по маме, дяди, Георгия Мироновича Лизогубова, мы шли в Отрадной на базар, «на ярманку», уже ступили на пешеходную дорожку на краю моста через обмелевший к осени наш Тегинь, и Николай Прокофьевич, как бы ни с того ни сего, вдруг спросил: «Тебе Хемингуэй нравится?»

   Уже нет, ответил ему. Переболел.

   - А до этого?

   - Все, что можно прочитал, ну, конечно. Восхищался, естественно. Но этот всеобщий ажиотаж вокруг него… Прямо-таки заставляющий  и дальше без конца восхищаться. Пожалуй, нас  «перекормили», дядь Коль, Хемингуэем…

   - Во-от!.. Может быть, дело еще и в этом, – откликнулся он понятливо. Начал вольно цитировать знаменитого американца, и в голосе у него легкая ирония постепенно сменялась откровенной насмешкой. – «Негры несли наши ружья и спальные мешки»… это помнишь?.. «Тащили на себе остальные необходимые вещи… поставили под африканскими звездами палатку… наполнили водой  резиновую ванну… а потом мы с Мэри любили друг друга»… как тебе?!.. А если бы ты под «колючкой» прополз на берег, поймал на самодельный крючок десять корюшек, вернулся в барак и не знал, как их на всех потом разделить…

   Тут я и не удержался:

   - Бесценный опыт, дядь Коля. Ну, напишите об этом, напишите!

   У меня вообще «легкая рука», а уж что касается «писанины»…

   Или, вернее, «легкий язык»?

   Одна из самых ходовых раньше в станице поговорок: «Язык без костей: что хочет, то и лопочет».

   Не то что к большому сожалению – к несчастью на этот раз. Но вышло именно так.

   Договорились, что буду помогать дяде Коле не только советом, но и собственным пером, если потребуется: дело-то общее!

   Из-под Сочи, из своего Дагомыса, Николай Прокофьевич приезжал хоронить старого друга и товарища по несчастью: их с дядей Жорой «забрали» в Отрадной в один день и вместе везли в армавирскую тюрьму, вместе потом на Колыму.

   - Обещаешь помогать? – переспросил дядя Коля. – Тогда берусь! 

   И я первый протянул ему пятерню: по рукам.

   Теперь с болью думаю: скольким я успел помочь! За полвека служения и русской прозе, и журналистике. И почему этого не произошло в случае с очень дорогим для меня человеком?

   Злой рок?!

   Прочитал присланные мне в Москву первые главы, с облегчением понял, что это не привычная графомания, а искреннее исповедальное повествование. И – успокоился.

   Мол, человек на верном пути. При деле. Пусть пишет! Прочитаю потом все сразу. Для осмысления и дальнейшей работы – оптимальный, что называется, вариант.

   А Николай Прокофьевич буквально «вкалывал». Да еще успевал писать дружеские письма-отчёты. Которые только добавляли мне уверенности в моей правоте: нечего ему мешать. Пусть себе за машинкой сидит. В своей «латифундии». Под Сочи…

   Тогда мне и в голову не приходило, что дядя Жора, оформи он все бумаги и получи денежную компенсацию за несправедливую отсидку на Колыме, имел бы возможность поселиться рядом со своим старым товарищем, и я мог бы гостить сразу у них обоих. Утречком бы мы на море рыбачили, после обеда грелись на пляже, а вечером попивали домашнее, из пахучей «изабеллы», винцо и слушали старые магнитофонные записи Вадима Козина, тоже магаданского страдальца.

                     Скажите, почему нас с вами разлучили?

                     Зачем ушли, ушли вы от меня?

                     Ведь знаю я, что вы меня любили…

                     Но вы ушли. Скажите: почему?!        

   Теперь та возможная жизнь, которой в письмах заманивал меня в Дагомыс, в свою «латифундию», дядя Коля, представляется мне потерянным раем. В который я тогда не попал исключительно из-за собственной глупости… Или все-таки по какой-то иной причине?

   «Скажите, почему?» – до сих пор рыдает во мне дрожащий тенорок подпольного любимца публики тех далеких времен.

   Или дело как раз в них, в иных временах?

   Вышло так, что вслед за «папой Хэмом» нас уже стали  перекармливать другой литературой. «Лагерной».

   Казалось, еще недавно дядя Коля спросил меня: не знаком ли я случаем с таким писателем – Гачевым? Да, Георгием. Знаю?!..

   И он прислал мне старую фотографию немногочисленного  духового оркестра, на которой наш дядя Жора рядом с  Гачевым-старшим, отцом Георгия, оба с трубами. На Колыме.

   «Откуда у вас эта фотография?» – удивился младший Гачев, Георгий Дмитриевич. И я указал: «Вот мой родной дядя. Лизогубов его фамилия».

   «Да все мое детство прошло под знаком этой фамилии!» – горячо откликнулся Гачев.

   Но и это свидетельство известного писателя и неординарного мыслителя не проняло меня, к моему стыду, как должно бы. Стало всего лишь очередным доказательством: занявшись писательством, Николай Прокофьевич, тоже музыкант, великолепный гитарист, нашел себя и здесь, что называется. А я потом к работе подключусь уже как редактор.

   Сыграло ли здесь печальную свою роль то, что дядя Жора о душевных своих ранах распространяться не любил? Он даже не подал бумаг на реабилитацию. Он только пил и плакал. Или так уж судьбой было предназначено? Чтобы я только подтолкнул Николая Прокофьевича к его горькой исповеди. Чтобы свел потом с Георгием Гачевым.

   Нынче, раскаиваясь, думаю: может быть, великая «драма-37» для всей нашей родни сделалась настолько семейной, что бытовая обыденность изрядно затушевала ее общественный, социальный смысл?    

    Вслед за дядей стали крепко попивать его сыновья, двоюродные мои братья: старший Юра и Володя, родившийся уже после возвращения дяди Жоры из тюрьмы. Биография отца, сначала «врага народа», а после горького запивохи, конечно же, повлияла на их пути-дороги. Оба были добры и талантливы. Оба, помотавшись по белу свету, вернулись в станицу, в Дом культуры, душой которого когда-то был дядя Жора. Но артистической карьеры не сделали, делили ставку художника-оформителя, а кормились шабашкой по ближним хуторам да аулам. В самый пик «демократии», когда она еще не открыла откровенного своего оборотнического лика, оба уже интуитивно, наследственным, скорее всего, чутьем почувствовали очередной обман – «дуриловка с обираловкой!» – и спасались печальным юмором.

   Когда я однажды приехал в Отрадную и на правах столичного гостя пришел в дом культуры на какое-то районное торжище «демократов», оба встретили меня у входа, и старший с видом заговорщика полушепотом начал: «Как ты думаешь, брат: не «пришьют» нам теперь с Володькой, что намалевали столько плакатов да лозунгов?.. И все – Ленин, Брежнев, Андропов! Не упрячут теперь?.. Ты уж там, если что, заступись на собрании! Они не по идейным, скажи, соображениям. Хотелось кушать…»

   В семейной жизни им тоже не повезло. Наследника не оставил ни тот, ни другой. С уходом в иной мир младшего исчезла в наших краях некогда славная, еще от запорожцев доставшаяся фамилия: Лизогубы.

   Все вспоминается, как братья мне рассказывали. С чужих слов. Будто однажды поздним вечером возле танцплощадки рядом с Домом культуры остановилось такси с армавирскими  номерами. Из машины вышел прилично одетый человек лет тридцати и перед решетчатой оградой кого-то спросил: а нет ли среди музыкантов трубача Лизогубова?

   Ему ответили: есть. Но он уже «отдыхает». И показали на прикорнувшего прямо на полу, рядом с оркестровыми скамейками, дядю Жору.

   Приехавший на такси будто бы долго в него вглядывался, вдруг зарыдал и бросился обратно к машине. Вроде бы кто-то сердобольный догнал его, спросил: мол, ты чего? Кто тебя?!

   И тот лишь произнес: «И это отец!» Упал на сиденье рядом с водителем, и машина умчалась.

   Думаю иногда: может, хоть у этого таинственного пассажира с проходящего через Армавир столичного поезда остался продолжатель лизогубовского рода?

   Если ему досталась фамилия отца, а не матери. Потому что с материнской стороны «враги народа» наверняка были куда значительней доморощенных отрадненских.

   Об этом ведь и размышлял дядя Коля в своих записках. Почему я сразу за них не взялся?!

   Единственное, что хоть как-то меня оправдывает – наставшие сложные времена. Когда казалось, действительно, Россия – на краю готовой поглотить ее бездны. И бездна эта начиналась с ущелий Северного Кавказа. В Черных горах.

   Отложив остальные срочные дела, я взялся за перевод миротворческого по глубинной сути романа-трагедии «Сказание о Железном Волке» адыгского писателя Юнуса Чуяко. О том, что время на него было потрачено не зря, написал в своем предисловии к роману высоко оценивший нашу совместную с Юнусом работу Валентин Распутин.

   В то время я еще явно преувеличивал свою миссионерскую роль. Это потом пойму, что в Майкопе, столице Адыгеи, был таким же наемным работником, как двоюродные братья – «у черкесов» в ауле Мало-Абазинка за нашим Урупом. В бывшем «хуторе Лизогубовка». Только и разницы, что они в домах клали плитку да украшали лепниной потолки, а я разукрашивал адыгейскую прозу.

   Как и братьев, вела меня прапамять предков, живших среди черкесов да абазин. Сила это, оказалось, – великая! 

   Потом тектонический разлом «красной империи» обозначился в Сибири, в Кузбассе.

   На моей второй родине. Дорогой сердцу творческой. И на три года я вернулся в город своей молодости. В стальной, в горняцкий Новокузнецк. Где вместе со старыми соратниками по перу и молодой писательской братией мы подготовили три вышедших один за другим специальных выпуска «Роман-газеты».

Посвященную металлургам «Кузнецкую крепость». Шахтерскую «Лаву». И «Огненный передел»: тогда в этом некогда производственном термине уже появился кровавый отблеск разборок со взрывами и стрельбой. При хищническом, при компрадорском дележе промышленной мощи день ото дня слабеющей от раздоров страны.

   Потом я получил письмо от Михаила Тимофеевича Калашникова. Легендарный конструктор-оружейник предлагал союз в новом для него деле. В создании книги воспоминаний, названной им, когда она была готова, «От чужого порога до Спасских ворот».

   Можно ли было отказать патриарху Русского Оружия? Чьи родители на Алтай переселились мало того, что с Кубани – переехали из нашей Отрадной?

   Шел 1996-ой год, и вспомним, у кого не отшибло память, какими сами себе мы казались в ту пору униженными, беспомощными и беззащитными...

Хотелось вернуть людям веру в собственные силы? Попытаться убедить, что еще не вечер, как говорится. Что будет, в конце концов и на длиннющей нашей, от Влади-Кавказа до Влади-Востока, улице праздник – будет!

   Скорее всего, что в ту пору я еще верил во всесилие героических

одиночек, и только после, когда в тиши Национальной библиотеки, бывшей «ленинки», не единожды перечитал не столь объемную книжечку другого Калашникова, Ивана Тимофеевича, жившего в золотом для России девятнадцатом веке и в 1841 году издавшего в Санкт-Петербурге (не слишком ли странное совпадение?! Может быть, промысл Божий? Может – пророчество?) роман-предупреждение «Автомат» – так вот, только после этого мне открылось. Что самое главное оружие самозащиты любой страны – единство народа. Для многонациональной Руси-России – тем более.

   Объявленные «Единой Россией» лозунги в этом смысле можно считать прорицанием. Лишь бы они не расходились с делами. Потому что истинное единство кроме малоопределенной, нынче самоцельной, свободы предполагает и напрочь забытые, ставшие мифическими понятия, доставшиеся нам от времен Парижской коммуны, и вдолбленные потом в сознание нашей «совковой» пропагандой: равенство и братство. В том числе и, хотя бы относительное, материальное равенство.

   Снова задать сакраментальное: «Скажите, почему?..»

   И все прекрасно поймут, о чем я.

   Все чаще кажется, что есть еще одно, на первый взгляд чуть ли не фантастическое, обстоятельство, мешавшее мне вплотную заняться дяди-Колиными рукописями.

   Читая «лагерную» прозу (ее премного было и в портфеле издательства «Советский писатель», в котором я заведовал редакцией «русской советской прозы»), и сравнивая ее с «бывальщиной», щедро подпитавшей умеющих слушать еще во времена амнистий пятидесятых годов, интуитивно чувствовал явное несовпадение между обыденными рассказами сидельцев и  причесанными, что там ни говори, книгами. В которых цензура уже «сняла все вопросы».

   Постепенно я стал исповедовать веру в то, что слово, случайно оброненное непосредственным свидетелем тех или иных событий или рассказанная им коротенькая история открывают куда больший простор для поисков истины, чем чья-либо убедительно выстроенная концепция. И это касалось революции, гражданской войны, раскулачивания-расказачивания, колхозов, лагерей, войны с немцами, «культа личности». «Кукурузника». «Бровеносца в потёмках». «Меченого». Всех свалившихся на нас в прошлом веке бед и напастей.

   Более того. Пришедший с годами духовный опыт давал понять: для того тебе и послано необычное знание, чтобы не переставал о нем размышлять. Как раньше, бывало, застревала у кого-то в сознании строчка из былины слепого и в шрамах бандуриста, которого водил бездомный мальчик-поводырь, так заповедано и тебе: думай!

    О трагедии народа, к какому принадлежишь.

   Может быть, дело в природной общительности? Или сказалась школа сибирской стройки, где просто нельзя было не Выслушать собеседника, который рассказывает тебе «всю жизнь с самого начала». А в итоге ты попросту притягиваешь к себе  разного рода информацию и постепенно превращаешься в невольного ее сортировщика и, что делать, в аналитика-добровольца.

   Так вышло, что после съемки в Отрадной художественного фильма «Брат, найди брата» по одноименной моей повести, мне пришлось выступить в роли ведущего трех документальных  фильмов о Северном Кавказе, и первый был «Хранитель». О народном ученом и природном философе Сергее Даниловиче Мастепанове, всемирно известном собирателе пословиц. За одну из них, весьма справедливую («Хорошо в коммуне жить – один робить, два лежить») ему пришлось расплатиться десятью годами «Ухтпечлага», где и произошла с ним некая странная история…

   По причине богатырского здоровья он был отобран в бригаду «для особо тяжких работ» и кроме этого успевал помогать больным и слабым. Но укатали Сивку крутые горки!

   Помирал в палате для безнадежных доходяг, когда его тайно навестил старый поляк, заключенный, которому перед этим Сергей Данилович спас жизнь и которого потом помогал выхаживать.

Теперь он заставил Мастепанова съесть при нем, чтобы не осталось следов, несколько долек шоколада и стал говорить приличествущие обстановке прощальные слова.

   Но умирающий Мастепанов вдруг еле слышно выговорил: «Как же вы тут без меня останетесь?»

   Эта жертвенность явно растрогала старого поляка. Его будто  прорвало.

   «Он, видно, успел так по лагерям намолчаться, что теперь ему надо было высказаться, – размышлял Сергей Данилович. – Тем более, что ничем не рисковал: я уже был, считай, труп».

   Вот смысл услышанного Мастепановым: «Благодарю тебя, мой сын! Я никогда не думал, что русский казак может быть таким добрым. Если даже он – школьный учитель. Поэтому хочу, чтобы ты покинул этот мир в твердой уверенности: мучитель твой будет жестоко наказан. Ради этого я и делил тут с тобой хлеб и воду. Откуда, думаешь, этот шоколад, который ты только что съел?.. Он из Швейцарии. А начальника лагеря, который не хотел, чтобы его передали и отправил меня на сплав, уже получил свое. Хорошо еще, если его не расстреляли. О!.. «Полярные медведи» – люди серьезные и ничего не прощают. Я один из них. Более того, я – инспектор. Это третья моя «берлога», две первых были в Архангельске и Воркуте. Потом меня переведут на Урал, а дальше – «Сиблаги» и Магадан. Скорее всего начальники там умней здешнего и помогут американцам забрать меня. Я только родом из Польши, а всю жизнь живу в Штатах – я там дома!.. И я сперва отдохну и отмоюсь от лагерной грязи, а потом примусь за доклад для старых «полярников», они его очень ждут. Уходи в иной мир спокойно, мой добрый, ласковый сын. Я ничего не забуду и ничего не пропущу. Потому что я – будущий свидетель на страшном суде, который ждет нашего мучителя!»

   Но Мастепанов остался жив. Другой поляк, по словам Сергея  Даниловича – бывший министр иностранных дел Польши, который почему-то «был в контрах» со стариком-«полярником», однажды ночью тайно привел в лазарет несколько общих товарищей-«интернационалистов» (недаром же будущий знаток «всемирного паремиологического наследия» приобрел в «Ухтпечлаге» знание пяти иностранных языков).

   Пришедшие стали полукругом у изголовья Мастепанова и шепотом повели жалостный разговор, надо думать – заранее хорошо отрепетированный. Мол, как жаль, что Сергей помер именно в тот день, когда ему пришло помилование!

   И затухающая жизнь взяла в нем своё: как это – помер?! Нет, братцы, не-е-ет!..

   Когда стал на ноги, старого поляка в лагере уже не было. Перевели в приполярное Зауралье.

   Судя по этому раскладу, не товарищ Сталин спас Россию – это она спасла товарища Сталина. От международного, на манер  Нюрнбергского, суда, который, победи фашизм, мог бы состояться в разоренной Москве или полувымершем Ленинграде.

   И обвинительные речи произносили бы на нем не только немецкие юристы, но также английские и заокеанские их коллеги из всех существовавших тогда и продолжающих существовать тайных «берлог». И в перерывах, либо когда заседания затягивались, все баловались бы шоколадом из вечно  благоденствующей, гуманной и дружелюбной Швейцарии.

   Подумать только, заложниками каких многоходовых игр мировой закулисы выпало стать нашим ни сном, ни духом об этом не ведавшим, слишком доверчивым соотечественникам!

   Или должны были предчувствовать?.. И должны были помнить, что ни одно клятвопреступление добром не кончается. А чем, как не очередной русской смутой была и Октябрьская революция, и последовавшая за ней братоубийственная война?

   Откуда взялись «тямоньки»-то?

   Еще не так давно станичники гордились, что перед главной русской трагедией в нашей Отрадной существовала чуть ли не самая многочисленная на Северном Кавказе большевистская организация. Крупнее екатеринодарской и ставропольской.

   Как-то, уже в «перестроечное» время, с отцом Сергием Токарем, который был тогда армавирским благочинным, мы приехали в станицу Спокойную, чтобы собственными глазами увидеть чудо.

На внутренней стене старой деревянной мельницы осыпалась известь от давней побелки, и под нею проявился лик Бога-Саваофа.

   И в самом деле, не диво ли?..

   Но вот я рассказал о нем в Краснодаре писателю Петру Придиусу, светлая ему память. Старшему другу-земляку, родом из соседней станицы Бесстрашной. И он сперва долго покачивал головой, как бы что-то припоминая и воедино складывая. С горькой усмешкой сказал вдруг:

   - Ну, не подлецы, а?.. Старые-то мои станичнички. Ты знаешь, где устроили подпольную типографию? В святом месте. В церкви! Батюшку сумели уговорить. И все равно это не помогло. Когда пришла пора расказачивания, его чуть не первого сослали в Архангельск, а церковь разобрали на бревна. Увезли в Спокойную, говорила мама, построили мельницу. Для коммуны. Знаю, где это, знаю, она показывала… Ну, и Саваоф-то терпел, видать, терпел, бедный, а потом решил объявиться. И смех, и грех, что тут скажешь?

   А ведь, и правда!..

   Мне тогда невольно припомнились другие земляки. Сибирские. Татары кузнецкие. Шорцы. И в девятнадцатом веке их называли «двоеданцами»: еще недавно платили дань и русскому царю, и прежним покровителям, тюркским владетелям.

   Но мы-то, мы?

   Русаки. Еще недавно – хребет России.

   Не  д в о е д а н ц ы  ли?

   «И нашим, и вашим…» И «помазаннику Божиему». И – его будущим убийцам. 

   Вот она и расплата.

   Но и то правда, что «Тямоньке» с его пропахшей постирушкой несчастной матерью деваться-то было некуда. «Рыба ищет, где глубже». Это самой собой. На все времена.

   Не стану заниматься самоцитацией, об этом уже писал. Как в бурные дни начала прошлого века приехавшая на плодоносную Кубань «кацапская»  голытьба, поселившаяся окрест станицы Новокубанской, скинулась на покупку земли у барона Штейнгеля, с тем, чтобы поделить ее потом на паи. Уже, как говорится, ударили по рукам, когда на торге появился один из крупнейших в то время на русском Юге землевладельцев: Захар Щербак. Накинуть на десятину копейку было для него плевое дело, накинул, забрал землю. В Новокубанке пошли волнения. Утихомиривать бедноту прибыл казачий полк. И, виданное, вроде бы, дело: командовавший казаками полковник докладывал потом в Екатеринодар, что бунтари-«иногородние» правы. Земля для них – дело жизни и смерти.

   А со Щербаком потом жестоко расправились в Гражданскую.

   Такая страна – Россия: сами провоцируем гнев божий, который у писателя Александра Исаевича Солженицына, родного внука нахрапистого богатея Захара Щербака, образно назван «Красное колесо». Сами потом под этим «колесом» гибнем. И сами же, считай, об этом с обличительной страстью повествуем.

   Но что делать?.. Благодатный Северный Кавказ всегда был на прицеле у мировых управителей. Об этом есть роман талантливого кабардинского писателя Эльберда Мальбахова. Эльберда: «Страшен путь на Ошхомахо». Об этом же позднее писал еще один искренний радетель российского Юга, тоже кабардинец, Тенгиз Адыгов. Тоже в романе интереснейшем: «Щит Тибарда».

   С одним из русских знатоков Северного Кавказа год или два назад стояли на Краснодарском автовокзале в ожидании моего рейса в родную станицу. Объявили прибытие междугородного автобуса «Санкт-Петербург – Пятигорск», и я невольно удивился: мол, такая даль. Ничего себе!

   Провожатый мой улыбнулся:

   - Маршрут «Санкт-Петербург – Сан-Пятигорск»!

   - Молодец, – одобрил я с нарочитой завистью. – Словотворец!

   Он вдруг посерьезнел:

   - А тебе неизвестно, что перед первой мировой Пятигорск был столицей русского масонства? И в годы революции… Оплот был!

   - Стоп! – я перехватил – Не хочешь ли ты сказать, что и в гибели Лермонтова есть след…

   Подошел, наконец, автобус, которого мы ждали, и мой провожатый-энциклопедист не дал мне договорить. Обнял меня и подтолкнул ко входу:

   - Не берусь утверждать, как там было с нашим Михал Юрьичем, но то, что это они приговорили командарма Сорокина, факт.

   И когда уже я посмотрел на него сквозь окно автобуса, красноречиво развел руками.

   И правда что: как этот северокавказский калейдоскоп разгадать? И только ли он – северокавказский?

   В запоздалое свое оправдание допускаю, что подсознательно мне хотелось увидать в повествовании Николая Прокофьевича решение некой сверхзадачи. Как можно ближе к истине объясняющую  смысл и размах «сталинских репрессий». Ведь дело не только в природной жестокости «усатого тирана». «Ёськи-гуталина». Кто-то ею очень ловко воспользовался.

   Имею в виду не мелких доносчиков, почти до бесконечности увеличивших число отечественных «двоедонцев», нет. Речь о могущественных игроках мировой закулисы…

   …То было благословенное для меня время, когда в станице собирались вместе три моих старших друга: Мастепанов, Смирнов и Ложкин. Как и Сергей Данилович, тоже бывший учитель и удачливый краевед-археолог. О чем только в те часы мы не беседовали, и для меня, давно к тому времени не только «большенького», как в Отрадной определяли «разумный» возраст – давно седого, то были незабываемые уроки.

   О них, собственно, об этих уроках терпения, добра и мужества, с режиссером Северо-Кавказской киностудии документальных фильмов Игорем Икоевым мы сняли и «Хранителя», о Мастепанове, и ленту «Где Ложкин прячет золото?» И тут и там виднелся на втором плане и Николай Прокофьевич Смирнов. Дядя Коля. Уже сидевший тогда в своей «латифундии» над рукописью о Колымских годах своих отрадненских земляков.

   Но я ему так и не помог.

   Более того. Уже издалека, теперь с острой болью, осязаемо ощущаю, как на закате жизни усилил горечь его многострадальной судьбы.

   Хорошо понимаю, что за это нет мне прощения.

   И все же молю теперь: простите меня, дорогой Николай Прокофьевич!

   Дядя Коля, милый, прости…

 Гарий Немченко.

Архив новостей