Гарий Немченко. Русский мальчик. Повесть

17 сентября 2020 

(Писатель Гарий Леонтиевич Немченко родился 17 июля 1936 года в станице Отрадной Северо-Кавказского, ныне Краснодарского края. Окончил Отрадненскую среднюю школу № 1. После окончания факультета журналистики МГУ более 10 лет работал в Новокузнецке Кемеровской области на строительстве Западно-Сибирского металлургического комбината, был сотрудником многотиражной газеты «Металлургстрой».

Автор романов «Здравствуй, Галочкин», «Пашка, моя милиция…», «Считанные дни», «Проникающее ранение», «Долгая осень», «Тихая музыка победы», «До…», «Вороной с походным вьюком», повестей «Под вечными звёздами», «Брат, найди брата!..», «Зимние вечера такие долгие…», «Заступница», «Скрытая работа», «Конец первой серии», рассказов «Парень, который не успел поменять в голове опилки», «Красный петух плимутрок» и многих других.

Его рассказы переведены на французский, венгерский, чешский, польский, грузинский, казахский языки. Литературный записчик мемуаров выдающегося оружейного конструктора Михаила Калашникова «От чужого порога до Спасских ворот». Гарий Немченко перевел на русский язык получившие на Кавказе широкое признание романы народного писателя Адыгеи Юнуса Чуяко «Сказание о Железном Волке» и «Милосердие Черных гор, или Смерть за Чёрной речкой».

По произведениям Г.Л. Немченко сняты фильмы «Красный петух плимутрок», «Скрытая работа», «Брат, найди брата».

Автор сценариев документальных фильмов «Где Ложкин прячет золото» (об археологе М. Н. Ложкине, открывшем средневековое христианское городище на хуторе Ильич), «Хранитель» (о всемирно известном паремиологе С. Д. Мастепанове), «Казачий круг» (о возрождении казачества на Кубани).

В настоящее время живёт в Москве).

 

1.

Рассказал о нем Миша Плахутин, когда в его машине возвращались в Москву из-под Звенигорода.

Лет пятнадцать спустя, уже после того, как вместе съели побольше соли, я вдруг подумал: а не о себе ли он тогда мне рассказывал?

Уж больно похожи необыкновенные приключения Русского Мальчика на его, Мишины, а что у Миши всегда такой тихонь­кий, такой благостный, такой доброжелательный вид, это еще ничего не значит, мало ли. Во-первых, старая школа, воробей стреляный, а во-вторых - когда его вижу-то?.. Когда на неделю-другую прилетает из своей Касабланки и в первые дни чуть ли не всему подряд на родной-то земельке радуется и от этого прямо-таки лучится.

Но зачем бы ему в таком случае разыгрывать тогда это представление с заездом к матери старого его друга?

Не знаю почему, но это я помню почти по минутам - как ехали по Можайке, как перед Немчиновкой в деликатной сво­ей манере он извинился и попросил: не буду я против, если на несколько минут заедем к одной старушке?

Остановил жигуленок возле древнего, с обшарпанными сте­нами двухэтажного дома, взял заранее приготовленную бумаж­ную сумочку с какой-то малой поклажей, скрылся за углом.

После я выговаривал ему: почему о Русском Мальчике он рассказал мне после того, как вернулся, и мы поехали дальше?

Разговорился бы перед этим - и я бы наверняка пошел с ним взглянуть на старенькую маму Русского Мальчика и на этот ее чудесный крошечный огородик, в котором сколько и чего только не растет.

А так - они появились из-за угла: широкий в плечах, призе­мистый Миша и прямая, высокая, совершенно седая, но с моло­жавым, как мне показалось, лицом и внимательными глазами очень пожилая женщина в традиционной, поверх домашнего халата, стеганой безрукавке, в шерстяных, несмотря на летнюю жару, высоких носках и в теплых, с опушкой, домашних тапочках.

Миша что-то сказал ей, обнял, прощаясь, а она перекрести­ла его, и все осеняла потом неспешно щепоткой, пока он шел к машине, и потом уже, когда жигуленок тронулся, - вслед.

-            Ты знаешь, что в этих местах была дача Паулюса? - спро­сил Миша тут же, как мы отъехали.

-            Того самого? - уточнил я без особого интереса.

-            Да, фельдмаршала.

-            Знал, что под Москвой, а где - нет, не знал.

-            Надо было показать тебе, уже проехали.

Я поддерживал разговор:

-            Видно с дороги?

-            С дороги не видать, в глубине. Да и кругом все изменилось. Просто вспомнил, что сперва эта дача, а потом уже Витин дом.

-            Витя - это кто?

-            Русский Мальчик, - сказал Миша, и плечи у него слегка приподнялись. - Никогда тебе не рассказывал? К его матери мы сейчас заезжали.

-            К бабушке тогда? Если мальчик.

-            Нет, Мальчик - это у него прозвище. Со школьных вре­мен. Как бы сказали теперь - кликуха. Полностью - Русский Мальчик.

-            Н-ну, если кликуха - да полностью!

Миша обернулся только на миг, и обаятельная его, друже­любнейшая улыбка как будто добавила сердечности голосу:

-            Тут случай особый. Вообще-то я давно тебе собирался.

-            Ну, так в чем дело?

-            Столько раз собирался рассказать, поверь!

-            А так и зажал, видишь.

-            Представь себе: сорок седьмой год. Голодуха, если пом­нишь.

-            Еще бы!

-            Если на Кубани у нас чуть не пухли, представляешь, что было тут?.. Ну, может, это сорок восьмой год, потому что он ходил тогда в пятый. Русский Мальчик. Или это в шестом? В учебнике по истории. Что наши предки, славяне, могли часами лежать в болоте и дышать через камышинку.

Признаться, тоже запамятовал, поэтому поддержал Мишу тоном:

-            Главное, что могли.

-            У них отец не пришел с войны, а кроме него еще млад­шие сестрица и братец. Мать и на работе целыми днями, и в

Москву по выходным стирать ездит, а попробуй-ка троих про­корми. А рядом эта дача, где Паулюс живет. Как сыр в масле, ты же понимаешь.

-            Ясное дело.

-            Вот бабы соберутся вместе поплакать, и давай: наши сло­жили головы, где-то в чужой земле лежат, дети голодные-хо­лодные, а его тут как на курорте кормят. за что? За то, что наших детей без отцов оставил? Что все кругом разорил?.. А со­бирались все больше у них в доме, Витька этих разговоров, как понимаю, во! - наслушался. Ну и решил посчитаться за отца. С фельдмаршалом.

-            Ни больше, ни меньше, - сказал я сочувственно, но как бы и не без некоторой насмешки: нашелся, мол, пострел!

-            В том-то и дело! - оживился Миша. - В том и дело. Причем один, представляешь?.. До этого они все подползали с маль­чишками к забору с колючей проволокой, смотрели издали, как Паулюс купается в озерке, как загорает, как чай на берегу пьет. Возле него денщик - немец, прислуживает, а два наших часовых поодаль ходят: навстречу друг дружке. Забор в одном месте спускался в камыши на краю озерка, и Витька сперва выломал подгнившую доску, выбрал из-под нее ил. подготовился, од­ним словом. Потом разделся на берегу до трусов, надел на себя тряпошную сумку…  ходил с такой в первый класс?

-            Не только в первый.

-            Ну вот. А он положил в нее несколько камней.

-            Отчаянный парень! - сказал я уже совершенно искренно.

-            Он такой и остался! - откликнулся Миша. - Я вас как-нибудь познакомлю.

-            А где он сейчас?

-            Дай сперва досказать: положил несколько камней. Пролез в дырку, в зарослях отлежался, а потом приспособил эту самую камышину: одной рукой ее во рту держит, а второй цепляется за траву, попу переставляет, боком себя подтаскивает.

-            Тоже, слушай, достойно учебника по истории!

-            Самое интересное, что ему это почти удалось!

-            Почти?

-            Запутался в лямке, горло передавила: боезапас-то в сумку положил - будь здоров! Камышину не удержал, выпала, стал за­хлебываться, тут-то часовой его и заметил. Бросился, вытащил на берег уже совсем близко от Паулюса, а что Витьке - Витьке только того и надо: руку - в сумку, выхватил камень, запулил.

-           И попал?

-            Да ведь сколько готовился! Немцы так, небось, к войне не готовились - попал в кость пониже колена, самое, знаешь, больное место. Часовой его схватил, руки за спину, замахнул­ся, а Паулюс как заорет. Уже на русском: отставить! Не сметь!.. Тут подбежал второй часовой, не знает, что делать, а фель­дмаршал показывает своему денщику на камышину - плавает рядом с берегом. Денщик бросился, в чем был, достал, подал Паулюсу. Тот сперва долго ее рассматривал, потом сказал что- то денщику, тот возле Витьки остался, а Паулюс вошел в дом и вернулся уже в фельдмаршальской форме, ты представля­ешь?.. Отпустите, говорит, мальчика: я буду с ним говорить. И вот Витька стоит перед ним, не знает, что делать. Побежать - догонят, вон их сколько. А Паулюс взял под козырек и громко говорит: «Русский мальчик! Я знаю, твой отец был настоящий солдат. И ему было за что сражаться. Ты - тоже настоящий воин, русский мальчик. Ты меня победил. И я прошу у тебя мира. И прощения прошу. Не у них у всех! (Показал куда-то рукой.) У тебя!..» Витька рассказывал потом: говорит, а у само­го - по щекам.

-            Да, уж если у меня теперь, - виновато сказал я Мише, до­ставая платок.

Он снова обернулся на миг, в глазах его тоже сверкнули блестки:

-            А ты думал, война тогда в сорок пятом в Берлине закон­чилась?.. Нет, брат: вот тут потом - через несколько лет. Под Москвой. Недалеко от Немчиновки. И закончил ее, считай, наш земляк: кубанский казачок.

-            Он с Кубани?

-            Отец у него с Кубани. Мама - сибирячка.

-            Что ж ты мне никогда не рассказывал? - упрекнул я Мишу.

-            Это она ему всегда: вылитый отец!

-            Почему молчал-то?

-            Ну, как-то не пришлось. Бывает там, затоскуешь. В коман- дировке.Начнешь друзей вспоминать. Думал иногда: надо их познакомить. Тебя с ним. А как?.. Ты дома не сидишь. Он где- то по всему свету мотается, мать вот даже не знает, где сейчас. Скорее всего, говорит, на своей даче, в Арабских Эмиратах.

-            У него там дача?

-            Представь себе. На берегу океана. Шейх ему подарил.

-            Шейх? Дачу? Ну Миша: чем дальше в лес, как говорится.

-           Это как бы отдельная история. Это уже потом. Давай спер­ва про Паулюса доскажу.

-            Миша! - сказал я решительно. - Кто из нас сочинитель?.. Я или ты? Отбиваешь хлеб. Как раньше говорили блатные, чужую горбушку хаваешь!

-            Ну видишь, как оно получается? - тон у Миши переменил­ся. - Кто-то и в самом деле сидит в своем кабинете в Москве или на даче под Москвой и все из пальца высасывает.

-            Это ты про меня?

-            Да нет, ты как раз легкий на ногу.

-            Спасибо, уважил.

-            Я о наших книжных развалах: когда сюда собираюсь, мужи­ки, с которыми на кране работаю, просят: «Лексеич! Привези чего-нибудь почитать. Для души». А я на Арбате начну листать книжки - ну такое дерьмо. Эх, думаю! Собрался бы кто-нибудь о наших ребятах за рубежом, которые там то одному утрут нос, то другому по нему щелкнут. О тех же наших хоккеистах.

-            В мой огород, все-таки?

-            Да почему - в твой? На всех хватило бы камешков. На весь ваш писательский шалман. Ну, Костя Цзю или там братья Кличко - это у всех на слуху. А сколько наших ребят, о которых никто не знает, тем же американцам вставляют перо в задни­цу. Или я не прав?

Пришлось искренне вздохнуть.

-            Что там дальше - с Паулюсом?

-            Стали они Витькину сумку консервами загружать, а она возьми да порвись, все на траву.

Не знаю почему, но я уронил голову на грудь.

Он бросил-таки быстрый взгляд:

-            Чего ты? Все правильно. Недаром греческих мальчиков в школе учили плакать.

-            Спартанцев, да, - сказал я глухо.

-            Были кроме Спарты, зачем. Где-то читал, что некоторые центурионы отказывались брать к себе легионера, если он не умел заплакать.

-            Видишь, хоть туда бы да взяли.

-            Кстати: два года он пробыл в иностранном легионе.

-            Кто? - спросил я уже оторопело.

-            О ком мы говорим? Русский Мальчик!

-            Сумка у него порвалась, и все вывалилось на траву, - ре­шил я вернуть его к пленному фельдмаршалу.

-           Да, - продолжал Миша. - Все вывалилось. Тогда Паулюс велел найти вещевой мешок, они нашли, набили продуктами. Ну что по тем временам? Какая-нибудь колбаска, сгущенка, шоколад. Он говорит, разбирали с матерью, нашли даже три лимона. Нагрузили они его будь здоров. Часовой за калитку вывел. «Никому ни слова! - просит. - Ты уже большой, все по­нимаешь. Иначе нам, брат, капут! Что тебя проморгали».

-            Вот это как раз момент и правда сомнительный, - начал я.

-            А ему всегда везло, - опередил меня Миша. - Во Фран­цузской Гвиане, когда мы с ним в кабаке познакомились, его товарищ, африканец, так и сказал: это - месье Удача.

И я горестно вздохнул:

-            Хоть немного бы ее другим русским мальчикам!

-            Так вот почему он им стал, - продолжил Миша. - Мать тоже умоляла его никому не рассказывать, мало ли что, еще по­садят, но он отобрал у нее часть своих трофеев, принес в школу. Весь класс на уроке жевал, и учительница истории сначала всех подняла, весь класс, потом велела сесть и начала следствие. Ее любили, и классные ябеды тут же при всех доложили ей про Паулюса и как он Витьке сказал: русский мальчик!.. Она все поняла и сказала: настоящий Русский Мальчик он не только потому, что заставил немецкого маршала признать свое пора­жение. Еще важнее, что он с вами со всеми поделился своими трофеями. Пусть всегда таким остается!

-            Этот бы завет да.

-            А ты знаешь, он таким и остался! - воскликнул Миша, останавливая свой жигуленок возле метро.

Хотел было попросить его довезти до следующей станции, но вспомнил, что он спешит.

-            Доскажешь потом! - сказал, пожимая руку.

Не удержался и братски по плечу пристукнул: спасибо, мол!

Он поманил ладошкой: наклонись.

Наклонился - и тоже получил по плечу.

2. 

Познакомились мы с Мишей, когда я резал березовые ветки для банных веников и оказался на его разгороженном участке.

На заболоченной просеке под высоковольтной линией пасся уже много лет: всегда молодой подрост будто и существовал как раз для этого - сочный, низенький, и не жаль губить, раз­гуляться тут ему все равно не дадут.

Потом вдруг весь этот протяженный кочкарник, где когда-то была прямая дорога в пушкинское Захарово, отдали Комитету по внешним экономическим связям: для дачников. Попервона­чалу те взялись лихо, и наши, кобяковские, лишь удивлялись: как жить-то будут «под электричеством»? Потом вдруг кто-то прознал, что линия эта запасная, напряжения никогда в ней не было, но тут-то как раз пропало и напряжение во всей нашей системе, имею в виду уже вовсе не электрическую.

Достаточно бурное строительство враз попритихло, а там, где успели поставить сруб, только и всего, стало и совсем си­ротливо: затянутые полиэтиленом окна смотрелись как бельмо на глазу.

Рядом с дачами я вообще предпочитал не появляться с се­катором, нашел себе другое местечко неподалеку, но в тот раз маленько кружанул и оказался на приватном, значит, участке.

На пороге раскрытой двери отдыхал голый по пояс хозяин бельмастой избы, и я пошел к нему со своей уже немалой вя­заночкой.

-            Прошу простить, что посягаю на частную собственность, - начал говорить еще на подходе. - Пока забора нет, через ваше поместье хотел к дороге пройти. Разрешите?

-            Посидите сперва, - предложил хозяин, с грустным пони­манием улыбнувшись. - У вас, вижу, банька?

-            Н-не то чтобы, - сказал я неопределенно, потому что со­оружение, которое в ту пору имелось в нашем дворе в Кобякове, по большому счету вряд ли могло называться таким дорогим душе, высоким именем. - Но вроде того.

Он дружелюбно улыбнулся:

-            Все равно - счастливчик, - и повел головой на свой сдав­ленный с двух сторон соседними участками, но по торцам раз­гороженный двор. - У меня пока - вон.

-            Лиха беда начало! - сказал я привычное.

Ну и слово за слово.

Еще у него за чайком на табуретках посреди двора выясни­ли, что земляки: он родом из Армавира, а сколько от него до моей Отрадной? Всего-то семьдесят километров.

В Армавире была ближайшая от нас железнодорожная стан­ция, более того - две: Армавир-первый и Армавир-второй. Для меня, как для многих, он стал портовым городом, из которого уходил в первые свои дальние плавания и куда потом возвра­щался. Да что там говорить: Армавир!..

Расположенный в горловине Кавказа, он прославился еще в Гражданскую, а во время второй Отечественной и сразу после нее снискал себе такую громкую славу, что на равных сватался к знаменитой своими уркаганами Одессе. В наших краях так и говорили: Одесса - мама, Армавир - папа. Потом прошел слух, что на армавирских обиделись ростовские урки: чего, мол, о себе возомнили! Была большая драка с ножиками, и папой сделался Ростов, а Армавир остался у них сынком: у Одессы - мамы с Ростовом-папой. Так и говорили: Армавир, мол, - сы­нок, но страшный неслух, давно обошел родителей. И я до сих пор помню пришитый мамой к трусам и заколотый булавкой кармашек с деньгами на житье в Москве и на обратную, если не поступлю, дорогу домой. Кабы не эта самая надежная в мире наша народная «борсетка», разве бы и правда я поступил?

Как всякий здоровый духом армавирец (а почти все они по натуре захватчики), Миша мечтал о доме в нашем отрад- ненском Предгорье и даже назвал станицу, о которой мечтал: Надежная. Места там, это точно, места-а!..

Я тут же сказал, что тратиться на жилье в Надежке ему не придется, полтора десятка лет назад за него это сделал я: купил там еще крепенькую хатенку, обложил кирпичом, пристроил деревянную веранду с видом на старый сад, полого спускав­шийся к знаменитому Малому Тегиню, на противоположный его берег, за которым сперва начинались зеленые лысые холмы, а дальше синели крытые почти непроходимыми лесами Черные горы. Зажил я там!

До первой поездки в Москву на какое-то литературное ме­роприятие, которое, конечно же, не стоило того. Пока меня не было в Надежке, ее «приватизировали».

Ладно унесли все дрова и утащили из дома чугунную плиту со всеми конфорками, что, впрочем, вполне логично: зачем писателю дрова, если у него теперь нету печки? Хоть пишет без конца об «азиятах», не станет же топить ее как в старину черкесы - очаг?

Но больше всего меня озадачило отсутствие стоявшего в укромном уголке в начале сада сверкавшего белизной «скво­речника», в подарок привезенного сюда из Отрадной старым дружком Федей Некрасовым, главным врачом районной санэ­пидстанции, который так мне сочувствовал, когда мама умерла и я остался без дома, так помогал на новом месте, в соседней станице устроиться.

Как и куда перетащили ночью это громоздкое чудо деревян­ного зодчества? На бричке увезли? Или хватило и тачки?

За чаем на табуретках поведал я обо всем этом Мише. Спра­шиваю его: если старое название казачьей станицы относится теперь все больше к тому, что ежели что там упрут, то сховают надежней некуда, если не побрезговали моими вещичками, сделанными на отрадненском промкомбинате или в «Межколхозстрое», зачем тебе карловаться в твоем Марокко?

Если собираешься потом поселиться в Надежке, где все равно у тебя все украдут?

-            Не наступай на больную мозоль! - сказал он горестно.

Некогда устойчивое положение представителя престижного комитета за рубежом для Миши закончилось полным крахом, одно время его даже не выпускали из какой-то африканской страны, держали как заложника - до тех пор, пока Советский Союз не выполнит обязательств по какому-то там поганенькому контракту. Чего захотели!

Все заработанные деньги у него отобрали, еле ноги унес из малоцивилизованной каталажки, с оказией перебрался в соседнюю страну и начал отсюда, как я понял, уже самостоя­тельный, можно сказать, даже суверенный, как нынче модно, дрейф по Африке в качестве независимого консультанта, экс­перта, многопрофильного специалиста и все в таком роде, пока не достиг наконец и действительно в ы с о к о г о положения, очень высокого: его рабочее место, которое он оставил на время отпуска, находилось в приподнятой над платформой кабине плавучего крана в порту Касабланка, где команды французско­го инженера он перетолмачивал по громкой связи на русский - для работяг из обслуги.

Этот Мишин кран!..

Как-то он позвонил с него по нашему номеру на Бутырской: хорошо, что я оказался дома. Слышу:

-            Это Касабланка. Плахутин!

Я обрадовался!

-            А чего у тебя такой голос, Плахутин? - спрашиваю. - Никак там на жаре простудился?

-           Нет, - отвечает. - Это я охрип. Кран вторые сутки в ре­монте, связь тоже барахлит, ребятам ору в матюгальник. На­поминает, говорят, родину. По-моему, это они и подпортили связь: затосковали!

-            А откуда ребята? - интересуюсь.

-            Из города-героя Новороссийска. Слышал о таком?

-            Ну как же! - смеюсь. - Краем уха. А кран?

-            А кран, по-моему, из Сухуми. Их всего два таких было на Черном море, берега укрепляли - вот один и перегнали сюда: им теперь там не до того.

-            Ты не только ребятам передавай привет, - говорю ему. - Крану - тоже. Пожалуй, это он тут возле Гагры болтался, осо­бенно после шторма: как в море ни глянешь, торчит. А база у него и была в сухумском порту!

-            Вообще-то уникальный кран: и подъемник, и землечер­палка, что хочешь.

-            Привет ему, привет!

Ну что умного скажешь, когда посреди сумрачных и до­ждливых осенних дней в Москве так вот неожиданно - Каса­бланка!

-            Может, дело какое? - спросил его. - Может, какое ответ­ственное поручение?

-            Да нет, - отвечает. - Просто вот стоим на ремонте, и вы­далась минута.

Затосковал тоже?

Положил я трубку и долго сидел, уставившись в сумеречное окно.

Тешил себя: представлял, как в Доме творчества в Гаграх, в Приморском корпусе, в такую же примерно погодку сидим на балконе в плетеных креслах, из высоких фаянсовых кружек пьем крепенький чаек, а в берег тяжело шлепает волна, и не­подалеку на неспокойной воде торчит этот плавучий кран, он тогда был там как неотделимая часть местного морского пейзажа. Пьем крепенький чаек, и лобастый Юра Казаков, посверкивая из-под очков умиротворенными глазами и слегка опустив нижнюю губу, говорит, слегка заикаясь:

-            Т-твоему поколению не п-повезло, старичок!.. Вроде какая разница - несколько лет. Но я успел купить дачу в поселке академиков в Абрамцеве. Всего-то за одиннадцать тысяч. А что теперь можешь ты? Так и будешь всю жизнь по этим д-домам, прости меня, т-творчества.

Ах если бы, дорогой Юрий Павлович, светлая тебе память на земле и царство небесное - выше. Ах если бы!

А Юра сочувственно советует, несмотря ни на что, держать­ся, почаще доставать из тяжелого солдатского ранца тот самый маршальский жезл и драить его, не жалея сил, драить - он должен всегда блестеть!

-            И главное при этом - не п-похмеляться, старичок! - гово­рит на горькой полушутке. - Это собственный опыт. Мы с Ев- тушенкой Женей жили в соседнем люксе. С вечера надирались в «Гагрипше» так, что я нес его на себе. Я его укладывал, а не он меня. Но утром. утром! Приоткрываю один глазок, нащу­пываю рядом бутылку, а он, слышу, в ванной на лицо плещет. Снова приоткрываю глаз: вижу, как мучается с гантелями. на это страшно смотреть, но он делает зарядку. Приподнимаю голову - а Женька уже за столом, уже стучит на машинке. Вот с кого надо брать пример, старичок!

Только ли, дорогой Юра, в этом?

Но поздно, поздно!

В плетеных креслах за таким же, из лозы, столиком из боль­ших, с почерневшими краями, фаянсовых кружек пьем с Ка­заковым крепкий чай, а в кабине на кране уже сидит Миша Плахутин, уже слушает, что скажет инженер-француз, и пере­водит потом по громкой связи ребятам из города-героя, ну прямо-таки чуть не со знаменитой Малой Земли, эх!

И Костя Гердов, здешний Котэ, талантливый и безалабер­ный Кот почти в такой же будке, вознесенной над домом мате­ри, уже сидит над рукописью с ироническим названием «Опыт жизни со свалки». Мишель Монтень нашелся!

3.

Встречаемся с Мишей редко, хорошо, если раз в два года, но на стене в моем крошечном кабинетике в Кобякове висит тер­ракотовая тарелочка с видом Касабланки: гляну - и как будто поговорю с ним. Хоть коротенько, а все же.

-            Ты что, сдал квартиру? - спросил он, появившись у нас в де­ревне вместе с Таней на новеньком, с марокканскими номерами ситроене, на котором через всю Европу проехал. - А я звоню тебе с крана, но там другие жильцы. Люди-то хоть надежные?

Снова мы посидели у меня под яблоней, которая сама по­нимающе скинула нам несколько налитых своих плодов, чтобы заесть пахучий марокканский коньяк.

-           Ну, на всю деревню! - сказала моя жена, поставив рюмку.

-            Как бы сказали, Миша, в твоей любимой Надежке - боль­шой духман! - поддержал я.

-            Уж на этих-то пятистах метрах до нашей избы поди не бу­дет гаишника, мать? - спросил Миша у своей счастливой Тани: на этот раз она оставалась дома и, встретив Мишу, так теперь и светилась.

-            А что ты о своем друге рассказывал? - напомнила ему Таня.

-            Ну тут же не Штаты, слава богу! - тоном осудил Миша. И тоже как будто вспомнил: - А ведь и правда: ты меня все рас­спрашиваешь о Викторе. О Русском Мальчике. Это у них там был случай.

Так вот пора, давно пора и о нем, но как мне сложить воеди­но все эти истории, столь необычные, как и та первая, которую тогда рассказал мне Миша: с камышинкой и с фельдмаршалом Паулюсом.

Чуть ли не в тот же год, как сын погибшего на войне, он попал в Суворовское училище и был там не только одним из лучших учеников - стал чемпионом Москвы по шпаге среди мальчишек и кандидатом в мастера по вольной борьбе у юно­шей. Мать не могла нарадоваться, но в выпускном классе он вступился за несправедливо, как он считал, отчисленного из училища дружка, пошла тяжба с начальниками, от меньшего - все выше и выше, пока какой-то из генералов не сказал ему: давай, мол, так, парень. Или он, или ты. Сам выбирай. Но кто- то из вас должен уйти.

-            Даете слово? - спросил Русский Мальчик.

-            Даю, - сказал большой чин.

И он поблагодарил его и в тот же день написал рапорт об отчислении по состоянию здоровья.

Его отчислили, ему удалось сдать экзамены за десятый экс­терном и, чтобы утешить бедующую с младшими мать, он по­ступил в Московский горный институт, после учебы в котором деньги тогда гребли совковой лопатой.

Как называли его тогда - Московский «и г о р н ы й».

Что правда, то правда, там были лучшие преферансисты, потому что даже второкурсники возвращались с практики из Кузбасса или из Донецка с большими деньгами: на шахте та­ких не заработаешь. Но к картам он не притронулся, Русский Мальчик. Пошел на курсы шоферов и стал автогонщиком,

выигрывал гонки на мотоцикле - Миша видел, что у матери в Немчиновке до сих пор стоят какие-то его кубки.

Вообще-то я думаю, это мама Русского Мальчика расска­зывала ему так подробно о том, что хорошо знала, что было еще у нее на виду: дружил, мол, с такою же безотцовщиной, с испанцами - их тогда и правда было много в «игорном», де­тишками вывезенных из Испании и выросших в России детей «республиканцев» - и только к ней, когда большой компанией приезжали в Немчиновку, обращались они на русском, и ее Мальчик тоже, а между собой все говорили на их языке, на испанском, и она только удивлялась, как он у ее сына от зубов отскакивает.

Как это случается, когда, бывало, заедешь вдруг к матери старого товарища: пригорюнится - и давай вспоминать.

Так, пожалуй, и тут. Когда заезжал Плахутин. Как, мол, толь­ко не подрабатывал: на Сахалине ходил с геологами, в Архан­гельске пропадал в море с рыбаками, мыл золото на Колыме, весной на месячишко отлучался с занятий - на Алтае собирать для японцев черемшу да папоротник-орляк, а осенью задер­живался в тайге - бить кедровый орех, шишковать. Это она, поди, Мише доложила, что на целине, когда студентами ездили, работал не кем-либо - трактористом, что в стройотряде был сперва бригадиром у своих, а потом стал командовать чуть ли не всеми, которые были тогда в Москве, отрядами, комсомоль­цы его заманивали после учебы в большие начальники, дали талон на новенький москвич, у него тогда появился чуть не у первого, но он не захотел в Москве оставаться, уехал в Кара­ганду, полез в шахту.

Это материно «полез» так и проскочило потом у Миши в на­ших с ним разговорах.

Но если бы только туда и «полез» Русский Мальчик!

В Караганде он пошел в аэроклуб, начал летать, да не куда- нибудь - на базу аквалангистов на каком-то тихом секретном озере. В Москве добился, чтобы в университете на биофак его приняли заочно, начал писать какую-то работу, которая была, как понимаю, на стыке наук, еще студентом защитил кандидат­скую и сделал открытие, позволившее потом стать доктором.

Между этими событиями был у него, как понимаю, не очень простой период: к его открытию присоседились несколько ака­демиков, в списке соавторов он оказался последним, и японцы, которые раньше других раскусили, до чего он додумался, одно­

го за другим начали выдергивать в командировку первого из череды авторов, потом, когда первый промолчал, как партизан на допросе, - второго и третьего, потратили на это почти два года, пока не догадались наконец, пропустив еще несколько фамилий, вызвать обозначенного последним.

Потом они якобы говорили Мальчику, что для них это было тоже своего рода открытие: только так они впредь и поступали - вызывали сразу же аутсайдера и почти никогда не ошибались.

Потом он слетал в Японию еще дважды, и после третьей, выходит, командировки вернулся оттуда с черным поясом каратиста.

Несколько лет он прожил в Москве, пытался перетащить к себе мать, но она заявила, что от огородика, спасавшего их всех от голода, она - никуда, да и внукам будет где потом спря­таться от городского шума и толкотни. Тогда он полгода проси­дел на вечерних курсах при Тимирязевке и по весне перелопа­тил ее огородишко: особым образом посадил пять картофелин, которые дали потом столько же мешков великолепной картохи, три куста смородины, с каждого обрывали по два-три ведра отборной ягоды, и три рожавшие в разное время яблони, за­сыпавшие плодами чуть ли не всю Немчиновку.

Миша посмеивался, когда рассказывал, что на этот став­ший вскоре легендой огородик приходили взглянуть даже ученые из знаменитого института зерновых культур, кото­рый как раз и расположен в Немчиновке, но я поверил в это охотно, потому что к этому времени уже хорошо знал, что такое н а с т о я щ и й г о р н я к: еще со времен Бергколлегии императора Петра Первого они всегда были на все руки, и даже еще в начале совсем недавнего от нас прошлого века в Московском «игорном» учили принимать роды.

Не знаю, зачем Русский Мальчик ходил вокруг света на оке­анографическом судне, не знаю, зачем торчал в Антарктиде и на Северном полюсе, а потом вдруг прошел с экспедицией по Шелковому пути. И совсем плохо представляю, где это все с ним и с его другом, арабским шейхом, происходило в Афри­ке, мое знание о ней сильно ограничено еще с тех пор, когда в крошечном возрасте мне с большим чувством - с в ы р а ж е н и е м, как говорили тогда, - прочитали известное: «Не ходите, дети, в Африку гулять!..»

Вот и не ходил я, о чем теперь очень сожалею, потому что была у меня такая возможность, была - эх, как звал меня в Ал жир Леша Ягушкин, такая же, как и Русский Мальчик, безотцовшина, когда работал директором теплоэлектростанции, строящейся тогда на берегу моря в Жижели, как звали наши горновые, которые работали тоже в Марокко, в Анабе. А Ваня Алексеев, новокузнецкий землячок, тоже из тех, кто сам себя, эх, без помощи погибшего отца, сделал: приезжай, пока я в Конго, - увидишь настоящую Африку. Старый, тоже еще со времен «ударной комсомольской» дружок Шевченко Коля звал в Нигерию, где уже во время «перестройки», будь она неладна, жил он - кум королю. Но мне все некогда было, все некогда. Все на потом откладывал, но оно-то, это наше русское «потом», для многих из нас так и не состоялось.

Была, как понимаю, международная экспедиция, на которую кроме «штатников»-америкосов, англичан и французов ски­нулись арабские страны, а Русского Мальчика пригласили уже как ведущего спеца по неким только им там понятным ученым тонкостям. Ими же занимался и молодой шейх из Арабских Эмиратов, на почве чего они и сошлись: скорешевались.

Когда из-за каких-то административных неувязок одна за­падная фирма отозвала пилота, возившего их на гидросамоле­те, он «полез» и туда, Русский Мальчик. Сел в кабину, посадил рядом шейха, и со всею амуницией для глубоководного погру­жения они вылетели, как собирались, на несколько часов, но для шейха это время растянулось на три месяца, а для Русского Мальчика - на два года.

Подробностей, по-моему, не знает и Миша, а может быть, друг его попросил не очень распространяться на эту тему. Так или иначе, их с шейхом захватили какие-то шустрые афри­канские ребята на быстрых лодках, бросили в кутузку и стали ждать богатого выкупа. Но шейх, видать, тоже был неслабый паренек: когда Русский Мальчик предложил ему месячишко- другой потерпеть одному, потому что вдвоем было не уйти, он согласился без лишних разговоров.

Вот тут и начинается история с иностранным легионом.

Русский Мальчик добрался до него в соседней стране, его отвели к полковнику, и они начали мучительное объяснение на ломаном английском, но, когда этот шеф головорезов вы­ругался в сердцах по-испански, Мальчик начал декламиро­вать ему Лорку, и тот, ошарашенный, сперва долго слушал, потом разлил по фужерам виски, и они начали трехдневный, не всегда научный, симпозиум по испанскому языку, в резуль­ тате которого было решено: в свободное от работы время и на сэкономленные средства от тюрьмы, где дожидается шейх, полковник со своими парнями не оставит камня на камне, потом его вывезут в ближайший международный аэропорт и отправят к папе-шейху и маме-шейхине, но за это Русский Мальчик два года прослужит в легионе: случается иной раз, душа просит - надо же полковнику с кем-то поговорить на языке его предков-басков!

Они ударили по рукам, и все так и было: Русскому Мальчику, хоть было ему в то время за пятьдесят, пришлось, что называ­ется, тряхнуть стариной. Полузабытая, с царапиной в душе суворовская выучка на скупой африканской почве щедро вдруг проросла - через два года он имел генеральское звание и в какой-то полумифической, но чрезвычайно богатой золотом и алмазами африканской стране командовал вооруженными - не надо думать, что одними лишь копьями - силами.

Конечно, его подпирал дружеским плечом испанский пол­ковник, не раз уже предлагавший ему сменить страну на более обширную и с гораздо большим запасом полезных ископаемых, и Русский Мальчик, в котором вновь пробудился старинный дух сибирского рудознатца Михайлы Волкова, пережил мучи­тельное искушение, но все ж таки решил: пора и честь знать.

Испанскому полковнику пришлось выучить и это присловье - вдобавок к тем двум, которые он произносил уже без акцента: «пуля - дура, штык - молодец» и «договор дороже денег».

На прощанье весь разноплеменный лагерь головорезов хо­ром спел очень подходившую к их неспокойному житью песню «Полно вам, снежочки, на талой земле лежать». Этой песне мама Русского Мальчика научила еще в детстве: рассказывала, что это была любимая песня его отца.

Для меня и раньше было приблизительно ясно, откуда в Русском Мальчике эта закваска, но после того, как узнал о прощальной песне, окончательно убедился, что отец его ну, конечно же, был кубанский казак.

Но, может, некоторое отношение к казакам имела и его мама, коренная чалдонка?

Судя по тому, как после самой долгой отлучки сына она на­бросилась на него, только что командовавшего вооруженными силами не последней, по африканским масштабам, страны со старым брючным ремнем, характер и у нее будь здоров. Он попросил ее обождать и начал покорно снимать штаны, после чего она всплеснула ладонями и набросилась уже на его жену: почему она терпит своего непутевого муженька, почему не бросит?

Бросила бы, ответила та. Если бы не пятеро ребятишек.

И Мальчик, рассказывал Миша, обнял ее и сказал: ну зачем ему три жены в Эмиратах, если единственная у него в России - такая терпеливая умница? От жен придется ему, как не жаль, отказаться, а виллу на берегу Атлантического океана он, так и быть, примет в дар, иначе шейх на него обидится, и прав будет: лучшие из обычаев предков надо свято блюсти и нынче.

К этому времени они успели выяснить, что мама шейха - черкешенка из рода известных кабардинских махаджиров, по родителям, выходит, они земляки, и тут они стали вообще не разлей вода.

Известное на Кавказе дело: вместе тесно, а порознь скучно.

Но начали мы эту главку с того, что совсем недавно приклю­чилось с Русским Мальчиком в Штатах.

Собственно, началось не с него - с невезучего земляка, бедо­лаги, с гениального, как он Мишу уверял, неумехи и недотепы, который ничего толком не знал, кроме этой хитромудрой, на семи стыках, науки, ради которой, как на семи ветрах, жили они в отдельном городке для специалистов из России.

От этой своей неприспособленности, сдобренной изрядной долей ностальгии, гениальный землячок попивал и регулярно на чем-нибудь ну совершенно азбучном попадался, и вся его очень приличная по контракту зарплата уходила на штрафы.

Вести с ним воспитательные беседы давно уже было поздно, и Русский Мальчик предпочел по душам побеседовать с барме­нами из близлежащих заведений: не могут ли они, прежде чем плеснуть его земляку, ему напомнить, что по здешним законам он должен сперва поставить машину возле дома?..

Однажды эта жалкая личность, этот гениальный простак по дороге в городок остановился, чтобы купить пачку сигарет, но бармен протянул ему рюмку.

-            Я должен сперва поставить машину, - сказал наш Иванушка-дурачок.

-            Сколько тут осталось? - дружелюбно спросил его бармен. - Не больше ста ярдов. Неужели мистер не дотянет?

Иванушка еще занюхивал несчастные пятьдесят граммов виски, кукурузного этого дерьма, а бармен уже звонил знако­мому копу: встречай, Джон!

Иванушку схватили почти тут же, как сел в машину, и при­паяли ему, поскольку штраф был не первый, по полной про­грамме. Чего иначе было стараться: с каждого сообщения в по­лицию шел процент позвонившему, с каждого задержания - полисмену.

При всей недотепистости наш Иванушка понял, что его обложили, и засобирался домой, но Русский Мальчик, когда узнал об этом, бросился в бар и кинул на стойку стодолларовую бумажку.

-            Плачу тебе за то, чтобы ты хорошенько усвоил, - сказал американцу. - Ни в одном последнем русском змеятнике ни одна последняя падла так бы, как ты, не поступила.

-            Что такое змеятник? - спросил бармен.

И Русский Мальчик пальцем поманил: наклонись.

Еще ближе пододвинул к нему купюру с портретом отца - основателя самой продвинутой в мире демократии и масон­ским тругольничком с глазом посредине и ударил в челюсть - прямым.

Повторялась старая его, «суворовская» история. В записке, обосновывающей расторжение своего очень дорогостоящего контракта, он написал: как вольный гражданин свободной Рос­сии, твердо избравшей теперь путь демократии, он не может себе позволить оставаться в стране с тоталитарным режимом, поощряющим доносительство и научающим соотечественни­ков стучать друг на друга. В его положении руководителя ис­следований это тем более неприемлемо, что русский ученый, на знания которого в общей работе он опирался, всеобщим фискальством окружающих доведен до отчаяния и тоже, на­сколько ему известно, собирается разорвать контракт.

Иванушке он запретил возникать, приказал терпеливо ждать повышения, и все оставшиеся до отъезда дни вдалбливал ему свои наработки, которые тот воспринимал не только с ра­достными восклицаниями - каждую тут же торопился развить.

-            Но главное, что ты должен запомнить, - сказал ему на прощание Русский Мальчик. - Объезжай стороной этот пога­ный бар, а при виде копа вспоминай меня и выражай на морде презрение вдвое больше того, которого он и в самом деле за­служивает!

Самое интересное, что Иванушка, сменивший его на посту руководителя международной исследовательской группы, до сих пор живет в Штатах.

4.

Но почему я подумал, что Русский Мальчик - сам Миша Плахутин?

Да потому, что был он такой же, как тот, безотцовщиной, чем только уже в раннем детстве не промышлявшей, чтобы хоть чуть помочь матери, чтобы спасти от голода младших, а после, когда уже чуть подрос, - одеть их, обуть, выучить. Начинал он тоже с Суворовского, но его-то отчислили и в самом деле из-за здоровья - свалил туберкулез. Уже помиравшего, его забрал в дальнюю станицу друг погибшего отца, безногий инвалид, откормил собачатиной, долго потом обучал рыбацкому да охотницкому делу и на прощание подарил берданку, такую древнюю, что никто не принимал его с ней в компанию: уж если разорвет, говорили, пусть покалечит тебя одного.

Может, потому-то ее в конце концов и не разорвало, что вместе с берданкой он вручил Мише алюминиевый нательный крестик на старом, совсем засмыканном шнурке - он сказал, что не снимал его всю войну.

И в этих своих походах за дудаками, в наших краях их было много после войны, за перепелкой, за болотной птицей, за зайцами он так окреп, что в армии его зачислили в десантни­ки, в какую-то особую часть, в которую во время Карибского кризиса отозвали потом с рыбацкого траулера. Их посадили на сухогруз с оружием, который американцы потихоньку от­правили на дно, и с десятком таких же бедолаг он две недели болтался в океане на единственном, оставшемся из пяти, ре­зиновом плотике.

Может, именно в это время он возмечтал о другой, о кра­сивой жизни, и дважды потом его проваливали на экзаменах в МГИМО, поступил с третьего захода, но почти тут же ушел в академический отпуск: жизнь как будто нарочно испытывала его - еще задолго до того, как она взялась потом за нас всех.

Или не только Русский Мальчик так начинал, не только Миша - их были тысячи. Да что там! Были миллионы этих полусирот, в лучшем случае уходивших в суворовцы или в нахи­мовцы. В те времена удачей было устроиться в городе в школу фабрично-заводского обучения - ФЗО, везеньем - поступить в «ремеслуху». И счастьем было дотянуть до десятого, чтобы пойти потом в самое престижное по тем временам военное училище - летное.

Может быть, наше поколение вообще - поколение навсегда улетевших из дома?

Сколькие потом погибли в корейской войне, сколькие раз­бились на Севере, на утлом суденышке пошли на дно кормить рыбу на Дальнем Востоке, сгинули на лесоповале в Сибири, убились на золотых приисках или ударных стройках. Редкое возвращение домой насовсем или хотя бы в отпуск стало уделом самых удачливых. Слишком далеко зазвали нас красные горни­сты Гражданской войны и политруки Отечественной, слишком прочно утвердили в нашем сознании это жестокое слово: н а д о.

Может, на самом-то деле было н а д о, чтобы на нашей те­плой и зеленой родине, пока нас не было, поселились другие? И нам, время от времени возвращающимся, уже негде было бы приземлиться?

Может, Русский Мальчик, приручивший диких гусей, по­нимает это лучше многих других и хочет таким вот образом оставить по всем нам память?

Потому что иной не будет - скоро, скоро ее сотрут. Тоже - навсегда.

Но сперва еще несколько слов о нас.

5.

Мой отец вернулся с войны, и чем больше с тех пор прохо­дит времени, тем лучше я понимаю, что для меня самого, для младшего брата и сестрицы, которая родилась уже в победный год, это было самое настоящее счастье.

Отца давно уже нет, умер от старых ран, но я все чаще возвращаюсь к той далекой минуте жестокой зимы сорок третьего, когда мы с братцем сидели рядком на давно остывшей печке, а в комнату вошел обросший солдат в низко надвинутой, с опу­щенными клапанами ушанке и в черных очках и, постукивая по з е м и, по глиняному полу тросточкой, глухо проговорил:

-            Есть тут кто-нибудь?

Как он нашел лежавший у порога под камнем ключ? Мама с бабушкой, не дай бог, пожар, оставляли его для соседей.

Старший, я набрался храбрости:

-            А вы кто, дядечка?

-            Валерик тоже тут? - он спросил. - Я - ваш папка!..

Шагнул к печке, и Валера, который еще мало что понимал,

потому что шел ему только третий год, закричал так, что крик этот как будто до сих пор у меня в ушах.

Через пару лет зрение у отца поправилось, снял темные очки и под вешалкой в углу поставил палку. В собесе ему вы­дали светлокоричневую канадскую шубу: брезентовый плащ с большими накладными карманами и теплой даже на вид, из великолепной белой цигейки подстежкой - ее потом постели­ли в Танечкину кроватку.

Несколько лет он был районным прокурором и, как инва­лид, добился увольнения, когда стали пачками сажать за кражу кукурузного початка или пары картофелин. По малолетству я мало что знал тогда о службе отца, и слава богу: из всей нашей дружелюбной родовы больше всех остальных отличался тягой к общению. «Душа нараспашку», «не можешь держать язык за зубами» - по станичным меркам это были самые деликатные из тех определений, которыми нет-нет да награждали меня родители после очередной «утечки информации» о строгой службе отца.

Потом я написал об этом в рассказе «Отец» - как на его похоронах мужчины чуть старше меня рассказывали: «Мили- цанер к нему приведет, а он: ну-ка выйди, дай нам поговорить. Заявление порвет - и в корзинку. Снимает с себя широкий ремень: видишь?.. Буду по столу, а ты ори как резаный. Плохо будешь орать - придется по заднице».

И только когда его не стало, открылся мне еще один его маленький секрет.

Тогда-то я удивлялся: зачем он так?

Идет навстречу заморыш от горшка три вершка - сопли по ко­лено. Скажет отцу положенное в станице: «Драстути, дядечка!»

А он так громко и с расстановкой ему отвечает:

- Здравствуй, здравствуй, парень красный!

Да так важно! Да так торжественно!

Некоторые из таких соплестонов, пока он на работу шел, успевали и дважды, и трижды забежать ему навстречу, чтобы только это услышать: п а р е н ь к р а с н ы й!

Чудики! - мне казалось.

И чего им отец потворствует?

Отца уже давно не было в живых, когда однажды в Шереме­тьево, в аэропорту, после проведенной вместе недели мы про­щались с улетавшим к себе в Швейцарию казаком-эмигрантом Петром Величко, и он, немногим старший, но куда больше знавший о старых кубанских правилах, крепко обнял меня, отстранился и, посмотрев орлом, твердо сказал:

-           Грею тебя боевым взглядом, Гурка!

Глянул на меня так, будто правда что - щит вручил.

И тут вместе с неожиданно кольнувшими уголки глаз сле­зами обо всем навсегда нами утерянном до меня вдруг дошло и это: он тогда, холодных-голодных, грел их сердечным голо­сом, отец, - доброжелательной интонацией, которой они до этого ни от кого и нигде не слышали. Да и многие ли из них слышали уже после?

В станицу приехал новый прокурор, из Армавира, после года опалы отец стал сперва председателем «Артели инвалидов “Со­циализм”» и по рельсам районной номенклатуры долго катил потом из одной конторы в другую. Мы не только не бедство­вали - помогали всей остальной родне. Кому-то отец доставал сено для коровы, за кого-то в собесе хлопотал или писал «в край», кого-то устраивал на работу. Мать занималась одним и тем же: накладывала в тарелку горку горячих пирожков или начерпывала в кастрюльку борща, и с кошелкой, в которой сто­яла передача, мы с братом неслись в разные концы станицы - в разные, если по-нашему, кутки. «На май», «на седьмое», а то, бывало, и в обычное воскресенье дома у нас накрывали стол на всю родню. Господи, как у нас было тогда тепло - когда отец пришел с войны, а дядя Жора, младший брат мамы, вернулся из Магадана, и оба они еще держались: попивали, но вглухую не пили.

Мама росла сиротой и поэтому не только отдаривалась от помогавших ей с меньшим братом в голодные годы - она как будто старалась отблагодарить судьбу и за возвращение отца, и за то, что может теперь пригреть и свою бабушку, и тетю, оставшуюся без мужа, Василия Карповича (могилу его я все- таки разыскал потом в Польше), - нашу «крестненькую», ко­торой, перед тем как придем к ней рождествовать либо «по- севать», давала деньжат для нас на подарки.

Если кто-нибудь из школьных дружков приходил ко мне за­ниматься - вместе делать уроки, она усаживала обедать, а когда мне кричали с улицы и я собирался, не успев доесть, выскочить из-за стола с ломтем хлеба, она непременно останавливала:

-            Ну куда, куда?.. Или оставь кусок, или обязательно по­делись!

То же самое исповедовал отец, стольким в станице помогав­ший: недаром его, младшего лейтенанта, ребята чуть помоложе годами величали Комбатом.

Когда я пошел в десятый и в школе стали поговаривать, что «тяну на золото», он туда зачастил было, и однажды я ему сказал что-то примерно такое: «Понимаю, па, ты обо мне пе­чешься, но давай-ка с тобой договоримся. Я сделаю все, чтобы медаль и в самом деле была, но ты, пожалуйста, не вмешивай­ся в это: когда я домой пришел, когда спать лег, какую читаю книжку. И не ходи, пожалуйста, в школу!»

- Не забывай, что в школе ты учишься не один, - сказал он не только твердо, но как бы с некоторым оттенком презрения ко мне, обутому-одетому и сытому «маменькиному сынку». (Много лет потом, став постарше, вспоминал я этот его осужда­ющий меня уничижительный тон.) - Меня избрали председа­телем родительского комитета, и я отвечаю за детей погибших фронтовиков. А о тебе, если так хочешь, я вообще никого не буду спрашивать, даю тебе слово.

Дома он почти перестал со мной разговаривать, и его непо­нятная тогда обида на меня не прошла и потом, когда медаль я и в самом деле получил и дома стали решать, как мне быть дальше. Он соглашался дать денег только до Краснодара - по­ступать в медицинский или в крайнем случае до Ростова - в железнодорожный институт. Но тут как раз выпал тысячный выигрыш на облигацию, подписанную его рукой - «мамина».

И мать отказалась купить себе долгожданное золотое коль­цо, сходила в сберкассу и пришила мне на трусы карман - эту самую надежную в мире нашу народную «борсетку».

В Университете в Москве я смотрел на ровесников, остав­шихся в войну без отцов, как бы уже иными глазами, тоже старался подрабатывать и через два года, когда с философского факультета перешел на «журналистику», почти тут же полу­чил «индейскую» кличку Потный Мокасин: за то, что с утра до вечера мотался по редакциям, разносил свои крошечные цидулки - «подхалтуривал».

Именно в это время появились в Москве первые фельетоны о детях богатых родителей, о «стилягах» и «плесени» - «золо­той молодежи».

Была она и на нашем факультете, была на курсе.

Зато каких бессребреников встретил я потом на своей удар­ной стройке в Сибири, куда и действительно приехал добро­вольцем - ну как тут иначе, как проще скажешь. Какие голо­дранцы, какая голь перекатная стала к нам потом прибывать: эшелонами. И какие то были парни! Какие девчата.

Вот уж где было поприще для характеров, в обычае которых были малозаметная сызмала, но развившаяся здесь во всю ширь артельная спайка, бескорыстное братство, заступниче­ство за младших, за обойденных судьбой, за обиженных!

Тогда я этого не сознавал, но, может быть, как завет поко­лению, как сокровенный, на который нельзя не откликнуться пароль, все продолжал звучать в душе этот послевоенный крик полуголодных сверстников: «Сорокуха!..»

Это для скорости.

А так - «Оставь сороковку!», «Дай сорок!»

Не половину куска, который принес в школу или с которым появился на улице, - меньшую его часть. Как бы сорок процен­тов, хоть о процентах мы тогда не имели понятия.

А ведь было еще на улице и тут же торопливо сказанное получившему «сорокушку»: «Сорок от сорокухи!» «На полку­саки!»

И совсем уже жалкое: «Хуть крыхточку!»

Может, все это еще продолжало звучать в душе: мой первый роман, «Здравствуй, Галочкин!», был о детдомовце, о кон­фликтующем с комсомольскими «маяками» правдолюбце из «несоюзной молодежи», приехавшем на большую сибирскую стройку якобы за длинным рублем.

А он за правдой туда ехал, тот мой первый герой.

Как большинство из нас.

С нами так вышло, что мы, привыкшие по-братски помогать своим сверстникам, по-отцовски - тем, кто моложе, поздно вспомнили о своем родительском долге и упустили потом соб­ственных детей - ради названных.

Может быть, то же постепенно произошло с теми из наших старших, кто жил после войны еще долго, о многом успел за­быть, стал к себе слишком снисходителен и любвеобилен уже ко внукам - так же, как и мы, минуя детей своих?..

Мальчики, мальчики!..

Теперь-то многих из вас уже нет. На торжественных, кру­глым датам посвященных вечерах - без них пока не обходят­ся новые хозяева громадного металлургического комбината, который мы всем скопом отгрохали, - путают ваши имена, перевирают фамилии, и звонкие голоса ведущих, пытающихся говорить ну прямо-таки о преемственности трудовой славы звучат настолько фальшиво, что настоящие-то доброделатели, рачители и радетели (а сколько, сколько их было!) мучительно ворочаются в гробах своих.

Мы росли под звуки пионерского горна, а молодость многих отгорела потом у доменного горна. Тогда мы мало задумыва­лись, что есть другие слова: горний - духовный - мир. Есть г о р н я я - небеса, куда отлетают души праведников.

Сколькие из вас, мальчики, хоть не носили на шее крестика, сердцем были чисты и жили высокими помыслами!.. И каково вам из благостной, со всем примиряющей г о р н е й видеть состарившихся подружек юности, которые в любимом нашем поселке, теперь полуразвалившемся, с несвежими полиэтиле­новыми пакетами в руках обходят грязные свалки: в один - что можно доесть, в другой - что еще можно доносить.

В силу общительного характера, природного любопыт­ства и стародавней казачьей способности прирастать корнями к дальним краям я дольше многих других оставался у ярого огня, который беспощадно сжигает всех, кто вблизи, но чуть ли не родственным теплом согревает стоящих поодаль про­стодушных зевак... И временами мне становилось совестно перед теми, у кого нет этой возможности: из жестокого плена сегодняшних обстоятельств хоть ненадолго вернуться на волю нашего прошлого.

Пытался оправдывать себя тем, что это как бы непременное условие профессии: за всяким действом наблюдать от начала и до поры, пока хватит сил. Недаром о тебе еще с давних пор: мол, л е т о п и с е ц. Так неужели сопутствующие этому неко­торые преимущества напрочь исключены?

Но ждала меня расплата за них, ждала.

6.

На празднование 45-летия «первого колышка» в Новокуз­нецк, давно ставший родным, в нашу Кузню, приехал на месяц раньше: хорошенько подпитаться весенней народной кор­милицей - черемшой. Медвежьим чесночком. Диким луком, который еще с древнеримских времен известен как Allium victorialis- «лук победителей».

В Кузне предпочитают название проще: колба. Здесь бытует стишок-наставление: «Ешь колбу при каждом блюде - пусть шарахаются люди!»

И целый месяц я жил этим - ну совершенно в духе общече­ловеческих ценностей - заветом, в обед и вечером съедая по объемистому пучку сочных, в самой поре, длинных стеблей: амбре от каждого дыха после этого можно смело приравнивать к хорошенькой дозе применяемого ОМОНом спецсредства «Черемуха». Но настоящий кузнечанин от аромата колбы, выражаясь языком нынешних тинейджеров, тащится. или тут больше подходит: т о р ч и т?

Те, кто давно знаком с целебными свойствами черемши, наверняка остановятся, конечно же, на этом последнем опреде­лении, и я вот, размышляя сейчас над всем этим, даже подумал, что отсюда, скорее всего, родилось и ее латинское название: ведь у настоящего победителя все должно быть торчком.

Как же мог я без крутого запаха нашей колбы оставить своих московских дружков - либо чалдонов, по тем или иным при­чинам прервавших свой стаж, либо и вовсе, вроде меня самого, несостоявшихся?

Майская черемша продается в Кузне на каждом углу, но я це­лыми днями искал особенную, и однажды мне пришлось вести долгий ученый спор с двумя элитными бомжами и очарова­тельной «синеглазкой», их боевой подругой с подбитым лицом: надо или нет на колбе срезать листья, оставляя только стволы? Чаша весов клонилась то в одну, то в другую сторону, но в конце концов я ушел от них с ношей, похожей на объемистую вязанку кукурузенья: эти трое были поставщиками новосибирского Академгородка и каждый день отправляли в Золотую долину по десятку коробок для лучших умов Отечества - это мне просто повезло, что в этот раз у них случился остаток.

Скоро я чуть не наперечет знал ведущих колбовщиков: куз­нецких татар из Мундыбаша и русских передовиков не суще­ствующих нынче многочисленных производств, каждый день совершающих печальный свой трафик за дарами природы в тайгу и обратно.

Тоже с многочисленными коробками ехал потом утречком в аэропорт и вручал их смущенным таким доверием юным созданиям, а то почему-то им же, доверием этим, недоволь­ным крутым бизнесменам или большим начальникам, от которых от самих предательски попахивало продуктом, какой они сперва категорически отказывались сопроводить в Бело­каменную.

Как человек, не раз это переживший, должен сказать, что забота об этих не для всякого носа приятных передачах зна­чительно обостряет чувство сибирского братства. Или не­ обычайный душевный подъем испытывал еще и потому, что к этому времени уже начал писать «Русского Мальчика», и, за­детая началом, струна теперь продолжала во мне звучать всюду, и бывало (не по тому ли самому закону вредности?), особенно напряженно и тоненько звенела как раз тогда, когда по разным причинам не мог сесть за продолжение рукописи.

В поездках мне обычно не очень-то хорошо работалось, но думалось особенно плодотворно, и детали рассказа выплыва­ли теперь из небытия, в котором уже заждались своего часа, и прямо-таки слышались иногда обрывки будущих - на самом деле, конечно же, бывших когда-то давно, а то и очень, очень давно - разговоров.

Так бывает, когда с головой уходишь в работу: герой твой сперва начинает посещать тебя в кабинете, потихоньку сидит себе в уголке и смотрит, а потом выходит вместе с тобою про­гуляться, а то отправляется в магазин за пачкой чая или в киоск за газетами.

Но не мог же Русский Мальчик отправиться за мною в Но­вокузнецк?

Во-первых, как у человека вполне реального, у него свои пути-дороги, о которых в лучшем случае могу только потом узнать от Миши или от него самого, если Миша наконец нас познакомит. У него свои дела и заботы, о которых я, конечно же, не имею представления. И свои думы.

Но откуда же это все чаще возникающее во мне ощущение, что он - рядом?

7.

Пожалуй, он тоже из тех самых мальчиков, о которых нынче беседуем.

Та же самая безотцовщина, которая людей порядочных делает потом заботливыми о младших до неожиданной, до русской слезы.

Познакомились мы, когда он, будучи замполитом в област­ном управлении внутренних дел, написал мне в Москву письмо с просьбой разрешить им поставить инсценировку романа «Пашка, моя милиция». Что ты тут будешь делать?!

К этому времени по личному распоряжению председателя союзного Комитета по кинематографии Барабаша, самолич­но прочитавшего сценарий будущего двухсерийного филь­ма, «Пашку» сняли с производства на киностудии в Одессе,

а он там, понимаешь, в зачуханной своей Щегловке, в этой Кемеровой, поставит пьесу!

Дал телеграмму, что согласен, и тут же забыл: для меня нача­лись тогда грустные времена, не до того. Но уверенность в том, что острый по тем временам роман сибирской глубинке не по зубам, так во мне и жила. И тут как раз, в последний приезд в Кузбасс неожиданно встретил человека куда моложе, который так и представился: мол, «парень с гитарой» из инсценировки вашего «Пашки», песни сам тогда для нее сочинил - они у вас есть? И подарил кассету.

Как водится, я начал «отматывать» и разыскал в нашей Кузне бывшего замполита: пожать руку. И тут мне вдруг стало приоткрываться. как это назвать? Добровольное шефство? Гражданская миссия?

Он не был профессиональным ментом: его, учителя исто­рии, «партия послала на передний край».

О, терминология тех времен!..

Ее уже, считай, нет, партии. Сам он давно на пенсии и занят другим делом. Но школа, школа. Какая? Чья?!

-            Им сейчас в милиции трудно как никогда, - взялся мне объяснять. - Пожалуй, еще и не было таких ножниц между словом и делом. Если бы они все это - только на своей шкуре. А на своей душе? Когда карманника он должен за пятак - за решетку, а кто из общей казны миллионы взял, тот пусть гуляет и дальше. Как им сегодня жить-то? Как поступать?

И взялся мне рассказывать о созданной им тогда впервые в России ипотечной системе покупки жилья в рассрочку: спе­циально для тех, кто воевал в Чечне либо в других горячих точках. Чтобы не пропивали заработанное своим здоровьем и собственной кровью.

-            А ты нас бросил, - сказал вдруг без всякого осуждения, как-то уж очень безразлично сказал.

Но лучше бы осудил.

Я стал что-то такое бормотать: мол, нет, нет, когда-то чуть ли не первый написал правду о новокузнецких омоновцах, которых за несколько сотен чеченских долларов смертельным огнем накрыли владивостокские морпехи.

-            А у Добижи давно был? - спросил он. - Мы с ним как-то тебя вспоминали. Он после гибели ребят никак не отойдет.

Немногословный, улыбчивый Сергей Добижа, работавший когда-то воспитателем профтехучилища в нашем поселке За­ водском, как раз и командовал тогда сводным отрядом из Куз­басса - чудом остался жив.

Во мне только начало виновато проклевываться чувство полузабытого товарищества, которое связывало когда-то со многими из новокузнецкой ментовки, а он вдруг как о деле решенном сказал:

-            Полковника Полуэктова ты не знаешь, но он-то тебя - давно. Начальник высшей школы милиции, с некоторых пор она у нас на правах юридического института. Хочет устроить конференцию по твоим книжкам. или как там? Одним словом, встречу. Как им в объявлении написать?

-            А пусть так и пишут, - поддразнил его. - Одним словом, встреча.

-            Все шутишь, а вот побываешь у них - увидишь, как он из своих ребят старается настоящих людей сделать.

-            И ему это удается?.. По нашим-то временам?

-            А вот потому он и зовет тебя, Полуэктов.

У самого у него тихая, почти ласковая фамилия - Саушкин, такие мне всегда нравились, в книжках наделял ими людей добрых и безответных, страдальцев беспомощных, но откуда в нем эта непреклонность, эта собранность. Мало знал его? Это само собой. Но чутье, куда его денешь, не то чтобы под­сказывало - говорило прямым текстом: э т о т Саушкин - из тех, кто в минуты всеобщей растерянности становится только хладнокровней, только уверенней в себе.

Ради других.

Это было заметно в нем, вот в чем дело!

Почти сразу с ним стали на «ты», но будто по молчаливому уговору имя-отчество уважительно сохранили друг дружке полностью.

Как-то на полушутке спросил его: скажи-ка, Александр Пав­лович!.. Это, мол, что: темная наша якобы не только от завод­ской копоти Кузня выковала в тебе этот стерженек? Откуда он - в тихом-то преподавателе истории?

-            А ты считаешь, история ничему не учит? - печально спро­сил он. - Особенно наша - русская?

Потом состоялась наконец эта «одним словом, встреча», давно у меня таких не было, а может, не было до этого никог­да, и даже много, много слов, боюсь, не смогут выразить, что я во время нее почувствовал и от чего до сих пор не могу из­бавиться. Это ведь возникшая тогда в зале атмосфера пылкой  искренности, взаимного понимания печальных истин и ваша жажда чистоты, мальчики, заставляют меня и сейчас говорить мало кому теперь нужную и, по нашим временам, не только небезопасную - гибельную правду.

Перед теми, кто на такие встречи приходил, никогда не таился; на неподдельный интерес всегда отвечал полной само­отдачей; о том, что пишу, обо всех, кого знаю, в чем убедился и что исповедую, отвечал со всею возможной откровенностью. Но так, видать, настодоела всем государственная фальшь и все­общее наше придуривание, что естественные для здоровой души свойства сделались чуть ли не дефицитными - на доброе, на чистосердечное слово будущие суровые «стражи порядка» потянулись доверчиво, как молодые подсолнушки к проглянув­шему сквозь хмарь лучику. Да милые вы мои!

Как тут было не расстараться!

О чем я им только не рассказывал: и как начиналась строй­ка да почему я «Пашку» написал; какие талантливые поэты, ставшие потом известными не только Москве - всей стране, работали тогда в нашей - не выговоришь натощак! - газетенке «Металлургстрой» и какую свободу мы в ней себе позволяли; как с молодыми литераторами, сам тогда молодой, гостил в Вешенской у Шолохова и как в награду за рассказ «Хоккей в сибирском городе» в одной группе с тренерами и судьями ездил в Мюнхен на чемпионат мира; как снимали по моей пове­сти в родной моей станице кино и как помогал писать книжку воспоминаний конструктору автомата Калашникову; как на десантном корабле «Азов» сопровождал в Грецию, в Салоники, наших миротворцев и помогал севастопольскому батюшке, отцу Георгию крестить на борту матросиков - был у него по­номарем; как, не зная языка, а только перечитав горы книг по истории Кавказской войны, перелистав горы документов, по душам поговорив с неиспорченными, несмотря ни на что, аульскими «старшими», достойно перевел известный теперь черкесский роман. да что там - перевел, считай, сочинил заново; почему вообще подолгу живу на Северном Кавказе, который называли когда-то «теплая Сибирь»: разве навсегда исчезли такие понятия, как с л у ж е н и е, м и с с и я?.. Зачем совсем недавно участвовала в выборах в Государственную думу кандидатом по одномандатному, но, прямо сказать, много- бандитному окру с излишне любознательным и скорым на решения человеком за шесть с половиной десятков-то лет!

С полушутливой дотошностью будущих следователей кое-кто из них взялся проверять слухи и россказни о нашей старой новокузнецкой компании, и тут я тоже был совершенно от­крыт, повторив свою придумку: мол, ничего не поделаешь! Кузбасс - моя и с т о р и ч е с к а я  р о д и н а, да. Здесь столько историй обо мне рассказывают, что сам уже не пойму, где быль, а где сильно поприбавили: давайте-ка разбираться вместе.

В кармане у меня и без того уже лежала пачка записок, но как они меня потом окружили!

-            Я осетин и много слышал о наших джигитах, о Кантемиро- вых, но так, как вы о них рассказали! - растроганно протягивал руку симпатичный молодой усач. - Спасибо вам: так и правда можно только о близких людях, спасибо!

-            Примите в подарок эту фляжку с крепким напитком, - настаивал явный русак. - Поймите правильно: в свое время только потому пошел в училище, что перед этим прочитал вашего «Пашку»!

-            Рассказывали, как вам друг-еврей шашку подарил, - улы­бался скуластый крепыш и протягивал искусно сделанный перочинный нож. - От татарина. мелочь есть у вас? Отдать за подарок.

Я был в осаде. Стоявший чуть поодаль полковник Полуэк- тов поглядывал на меня весело и значительно, как победитель, который решил не только даровать мне жизнь, но дать немалый чин в своем войске. Рядом стоял его штаб, три симпатичных молодых женщины, три кандидата наук: истории, психологии, литературы - это они, как я уже понял, разрабатывали тактику и стратегию нашей встречи.

(Кроме них в зале были еще и женщины-преподаватели, и служащие этой школы: перед одной из них должен пови­ниться.

Вспомнила мою старую-престарую «таежную» сказку «Зима на носу»: у них, мол, дома она настолько истрепана уже не­сколькими поколениями детишек, что читать почти невоз­можно, приходится пересказывать по памяти. Почему таких добрых книжек теперь не издают?

Конечно же, я растрогался, конечно, пообещал: вернусь в Москву и вышлю ей один из двух экземпляров, которые при­берегаю для внуков.

гу - в соседнем шахтерском Прокопьевске. В П р о к о п е. чего только и правда не может приключиться  с излишне любознательным и скорым на решения человеком за шесть с половиной десятков-то лет!

С полушутливой дотошностью будущих следователей кое- кто из них взялся проверять слухи и россказни о нашей старой новокузнецкой компании, и тут я тоже был совершенно от­крыт, повторив свою придумку: мол, ничего не поделаешь! Кузбасс - моя и с т о р и ч е с к а я р о д и н а, да. Здесь столько историй обо мне рассказывают, что сам уже не пойму, где быль, а где сильно поприбавили: давайте-ка разбираться вместе.

В кармане у меня и без того уже лежала пачка записок, но как они меня потом окружили!

-            Я осетин и много слышал о наших джигитах, о Кантемиро- вых, но так, как вы о них рассказали! - растроганно протягивал руку симпатичный молодой усач. - Спасибо вам: так и правда можно только о близких людях, спасибо!

-            Примите в подарок эту фляжку с крепким напитком, - настаивал явный русак. - Поймите правильно: в свое время только потому пошел в училище, что перед этим прочитал вашего «Пашку»!

-            Рассказывали, как вам друг-еврей шашку подарил, - улы­бался скуластый крепыш и протягивал искусно сделанный перочинный нож. - От татарина. мелочь есть у вас? Отдать за подарок.

Я был в осаде. Стоявший чуть поодаль полковник Полуэк- тов поглядывал на меня весело и значительно, как победитель, который решил не только даровать мне жизнь, но дать немалый чин в своем войске. Рядом стоял его штаб, три симпатичных молодых женщины, три кандидата наук: истории, психологии, литературы - это они, как я уже понял, разрабатывали тактику и стратегию нашей встречи.

(Кроме них в зале были еще и женщины-преподаватели, и служащие этой школы: перед одной из них должен пови­ниться.

Вспомнила мою старую-престарую «таежную» сказку «Зима на носу»: у них, мол, дома она настолько истрепана уже не­сколькими поколениями детишек, что читать почти невоз­можно, приходится пересказывать по памяти. Почему таких добрых книжек теперь не издают?

Конечно же, я растрогался, конечно, пообещал: вернусь в Москву и вышлю ей один из двух экземпляров, которые при­берегаю для внуков.

Так и не выслал.

Не потому, что трепло.

Чтобы хоть как-то сегодня перебиться, две комнаты мы сдаем, а третья настолько загромождена снесенной сюда ме­белишкой, купленной когда-то еще в Новокузнецке, застав­лена картонными коробками с вещами и с посудой, завалена книгами, что найти здесь что-либо практически невозможно. Сколько раз, заскочив на часок домой, я все оглядывался, все прикидывал: где эта книжечка с шутливым названием, которое для стольких из нас оказалось таким горько-пророческим?.. Ведь весеннего тепла на нашей родине пока не видать!

Простите мне, милые землячки, простите, что жалким рас­сказом о себе роняю мужской престиж, который и без того нынче невысок. Но это исключительно из уважения к вам и только для вас. Как нынче модно у этих-то - э к с к л ю з и в.)

Потом Полуэктов - вот кто, показалось мне, н а с т о я щ и й полковник! - подвел ко мне чуть смущенного человека средних лет, показалось - знакомого:

- К вам тут - «лесные братья».

Не сразу, но понял наконец: здесь же, параллельно с Высшей школой милиции, находится среднее училище - для солдатиков внутренних войск, для лагерной охраны, за которой давно уже и закрепилась эта полушутливая и, конечно, чуть высокомер­ная кличка.

Их не предупредили, что будет встреча с писателем, оста­лись без внимания, а кому не ясно, как им в глухой-то тайге приходится? Нельзя ли завтра «мероприятие» повторить?

Скольких, скольких из них знал я по старым поездкам в от­роги Кузнецкого Алатау, в Горную Шорию, скольких помнил по совместной охоте. Разве не ясно, к а к они там, ч е м они там по своим-то медвежьим углам живут?

Как же «лесным-то братьям» откажешь?

И назавтра они явились в зал в полном составе. И вновь пришли многие из тех, кто был вчера.

Опять были такие доверчивые глаза, сочувственные улыб­ки, все понимающие лица. Одно из них, в глубине зала, вдруг показалось таким знакомым: совершенно седой человек с мо­лодым, смеющимся взглядом. Русский Мальчик?!. Таким он в моем представлении был давно уже. Но откуда тут? Среди «лесных-то братьев»?

Как они и правда внимательно слушали!

Обманывать вообще - грех, но этих-то, так распахнувших душу, этих - тем более!

Эх, кабы всегда оставались такими!

Конечно, опять я, что называется, выложился.

Привыкший дело иметь все больше с бумагой, на которую, бывает, и капнет слеза - может быть, чего-то я не учел, чего-то в себе не предусмотрел?

Бывало, в долгих писательских поездках, когда отказывался выпивать за общим столом, почти потрясенные этим фактом хозяева спрашивали: мол, а как же отблагодарить за труд? Чем уважить?

И я без всяких говорил: если не сложно - хорошей пари- лочкой!

В каких только удивительных русских баньках в полном оди­ночестве не побывал я: с широкими полками из лиственницы, такими ладными и чистыми, что хотелось на них остаться жить; с бадейками из осины; с только что вынутыми из стожков паху­чего сена, где они пластами хранились, березовыми вениками с вложенным внутрь зверобоем и тысячелистником либо по­лынью; со спелой соломой на прохладном полу предбанничка и логунком кваса с ковшиком наплаву - в углу..

Одно время все эти баньки я прямо-таки коллекциониро­вал в памяти и все собирался об этой коллекции написать: начиналась бы она с Канска - крепенького таежного городка на севере Красноярского края. Или все-таки со старинного села Кузедеева под Новокузнецком, со столицы реликтового «Острова черной липы»?..

Может быть, и в этот раз надо было заранее баньку попро­сить?

Потому что завтра должен был состояться праздник, ради которого в Новокузнецк я приехал, а душа моя и без того рас­качивалась уже в таких звонких высях!

Комбинат наш только что пережил очередной передел соб­ственности, люди потихоньку привыкали к новым хозяевам - компании «Евразхолдинг». Привыкали по-разному.

Мне сперва показалось необычным, что многолетний по­мощник всех «генералов» - генеральных директоров комби­ната - Александр Сергеич, строгий и четкий блюститель их делового расписания и потому совершенно безжалостный даже к дружеским просьбам таких, как я, праздношатающихся, в этот раз прямо-таки зазывал меня в давно знакомый кабинет:

-            Зайдите к Александру Никитичу, зайдите, пока он свободен!

Александру Никитовичу слегка за сорок, но вот уже до­брый десяток лет по должности был замом главного инженера по производству, а по призванию - самым надежным, почти бессменным смотрителем «часового механизма», если пред­ставить комбинат как большие часы, бессменным еще и в том смысле, что на заводе торчал с самого раннего утра до поздней ночи, а то, бывало, и остаток суток прихватывал: не было ра­ботяги надежней его и самоотверженней, не было лучшей под­порки для всех, которые сменились за это время, «генералов».

И вот он сам - «генерал». Или не рад?

Какое-то смущение появилось в острых чертах лица, голо­ва ушла в плечи, длинные руки перебирают скрепки на столе и будто подрагивают.

-             Ты бы написал о нем, - сказал мне Рафик Айзатулов, Ра­фик Сабирович, предыдущий генеральный, после тяжелого инсульта сидевший теперь в маленьком кабинетике неподалеку по коридору: консультантом. - Командовать не привык, ему тяжело сейчас, Сашке, - поддержи.

-             Попробую, - пообещал я.

-             Запиши себе, запиши! - настойчиво сказал Рафик.

-             Что записать-то?

-             Ну, чтобы не забыл мою просьбу.

Я удивился:

-             Да ты что, Раф?

-             Извини! - сказал, как будто что вспомнив. - Это я теперь все записываю - стал забывать!

Давно ли сидели с ним рядом в концертном зале «Россия» в Москве, и торжественный, одетый с иголочки, с бабочкою под кадыком - человек года! - Рафик не выпускал из рук только что полученную статуэтку - знак премии «Русский национальный Олимп», а я потихоньку клянчил:

-             Дай человеку подержать!.. Отдам, сука буду!

Но даже это не могло тогда лишить старого моего друга ощущения значительности происходящего: происходило-то не лично с ним - со всем комбинатом!

Когда-то я придумал ему отчество, подхваченное потом об­щими дружками-пересмешниками: Рафик Западно-Сабирович. В честь нашего Запсиба, для которого он столько сделал.

И вот оно: это Запсиб сбил его с ног, Стального Рафа, ко­торому, казалось, не будет сносу, знаменитого на всю Россию сталеплавильщика. Теперь - консультант. Вредное у нас, у ли­тераторов, производство - вредное! В сознании промелькнуло горькое: инсультант?

В кабинет к новому генеральному лисьим шагом вошла пресс-секретарь, очаровашка средних лет в «боевой раскрас­ке» - слоем мази на некогда смазливом лице. На комбинате ее недолюбливали: может быть, за то, что об окончании красно­ярского института культуры говорит с излишним апломбом?

-            У губернатора на днях день рождения, - напомнила новому генеральному. - Вам придется ехать: речь я готовлю.

-            Речь? - простодушно пугается Александр Никитович.

-            А как же! - тоном наставницы объясняет пресс-секретарь. - Все будут говорить. Но нужен подарок: по-моему, я присмотре­ла. Бронзовый Дон Кихот. Наш губернатор ведь настоящий Дон Кихот, это все знают. Подпишите здесь.

-            Тысяча долларов? - снова пугается Александр Никитович.

-            За Дон Кихота?! - взлетают бровки.

-            Д л я! - поправляю я. - Д л я Дон Кихота.

Неискушенный в двусмысленностях генеральный, не дипло­мат, что поделаешь, - чистый технарь, переспрашивает:

-            Для?

-            М-можно и так сказать, - стреляет в меня глазками пресс- секретарь: в гостиничном номере я потом долго буду доставать из-под рубахи на груди стрелы, совсем не похожие на те, кото­рыми пользуется баловник Амур, всеобщий любимец.

В дороге мне не очень работается - когда еще смогу написать о генеральном? Для начала взялся подбадривать его устно, все больше дружеским тоном, интонацией, которая часто важнее слов: что это ты, мол, Саня?.. Ты же сюда не рвался? Все знают: нет. Ну а коли занесло, куда деваться-то? Соответствуй!

Он подошел к шкафу с книгами да альбомами, отодвинул стекло, из рядка одинаковых книг вытащил одну:

-            Посмотрите в гостинице, может быть, пригодится. Это наш новый шеф.

-            Хозяин? - уточнил я.

-            Хозяин, да. С ним я знаком не очень близко, а вот приедет на днях его пресс-служба, я вас познакомлю. Глава ее - ваш земляк с Северного Кавказа, абхазец Отари.

-            Если абхаз - это не земляк! - перебил я значительно. - Это брат. Я ведь приписной черкес, они меня давно: Гарун, Гирей. Два романа все-таки перевел, да какие, какие! А они ведь на­

роды-братья: адыги и абхазцы. Во время конфликта с Грузией адыги им крепко помогли. Первый роман как раз об этом, он и называется - «Сказание о Железном Волке». Который раз­рушает Кавказ.

-            Значит, вы и там - о железе?

-            А как без него? Есть достаточно много статей, где говорит­ся о кавказском влиянии на мое творчество, но кто б написал, что «Железный Волк» сработан на нашем комбинате. Запсиб - это на всю жизнь!

«Все шутим!» - размышлял я потом в гостинице, отрываясь от книжки, которую дал новый генеральный. «Корпорация без секретов», так она называлась. О «Евразхолдинге».

Ожидал, грешным делом, что автор начнет с того, как пер­вый рубль заработал: ну интересно же! Поделись, брат, опытом, поделись. Мне-то, предположим, он уже не поможет, закопался в свои рукописи, как хомяк в землю, столько понаделал ходов, что обратно из этого лабиринта уже никуда. Все! Но ребятам помоложе, глядишь да и пригодится. Разве это не важно - на­учить их делу. Вон как черкесы: в черных руках всегда - белая копеечка. А мы-то, выходит, проспали свой комбинат. Прозе­вали. Профукали. Прокакали. Почему?

Когда все это началось, я Рафа подначивал: видишь, мол, карты ложатся как? Сперва ты у нас - Рафик Западно-Сабиро- вич. А теперь оно так может обернуться, что комбинат станет Западно-С а б и р с к и м. А?!.. Поднатужься! Разве татарва твоя, которую ты на теплые места попристроил, в обоих конвертор­ных цехах жарится, не скинет тебе свои акции? Или русаки не отдадут? Ты ж у нас народный любимец, Раф, - поднапрягись!

Напрягался он всегда, в эту пору, когда надо было спасать комбинат, - особенно, да вот чем дело-то кончилось.

А как же этим московским ребяткам-то удалось такой гигант прикарманить - это ведь уметь надо!

Ну и коли корпорация, видишь ли, без секретов, сейчас мы всю правду-матку и узнаем, сейчас. Нет-ка!

Главное, что вынес из этой книжки, - всем на комбинате придется адаптироваться к новым условиям хозяйствования. Странное дело вообще-то, странное! У младшего моего друга Олега Харламова, у старшего горнового, за последние несколь­ко лет было четырнадцать переломов костей: так высох у своей печки, что помогал своей Любаше на стол собирать, двумя пятернями нес тарелку горячего супа и мизинец на миг отста­ вил, дверь попридержать, а мизинец - хрясь и сломался!.. Это у настоящего-то, который только спит без пики да без лопаты доменного «медведя»!

К чему ему еще «адаптироваться» - уже ко всему привык!

А если сам ты мог еще недавно с церковной крысой по­спорить, кто бедней, а нынче у тебя - десяток миллиардов, вот тут-то, братец, не только об адаптации - о реабилитации психологической не мешает подумать: чтобы нервишки не под­вели, крыша бы не поехала.

Разве нет?

Закрыл книгу, стал вглядываться в цветной портрет на об­ложке: пухленький господинчик в очках держит перед собой сомкнутые пятерни, и над сплетенными сверху указательны­ми торчит приподнятый кончик большого пальца: ну кукиш и кукиш!

Или та самая магическая «мудра», тайный знак, предназна­ченный только для посвященных?

Через день-два в кабинете у генерального взял с полки экземпляр «Корпорации без секретов», показал на портрет с кукишем: это куда же, говорю, любопытно, смотрели его на­верняка высокооплачиваемые пиарщики, когда всем нам эту хозяйскую дулю показывали?! Такой, говорю, пиардеж нам не нужен!

Александр Никитович, не бледневший от сообщений, что прорвало центральный водовод или что горячий металл пол­цеха залил, тут еле слышно прошептал:

-            Давайте никому не будем рассказывать.

-            Ну так и мне ведь никто не говорил! - пришлось провор­чать.

Ну словно по заранее кем-то написанному и высшими ин­станциями утвержденному сценарию снова вошла наша крас­ноярская очаровашка:

-            Как там губернатору наш подарок, Александр Никито­вич? - победно спросила у генерального.

-            Было человек триста, но он оказался чуть не самым скром­ным из всех! - живо откликнулся Александр Никитович.

И она прямо-таки выкрикнула:

-            А я вам что говорила?

Наш сухарь-производственник, знавший на комбинате в лицо каждый винтик, осторожно спросил:

-            Что - Дон Кихот?

-            Руки у него, опять со скрепкой, и в самом деле слегка под­рагивали.

-            А нет ли в том и нашей вины?

-            Что некогда бескомпромиссного и бесстрашного Амана так вот и разоружили - всем миром.

-            И кто из нас нынче так или иначе не развращен? Да и мне ли, столько доброго о Тулееве перед тем написавшему, бросать теперь в него камни?

-            Или это разные вещи? Бросить камень - одно, а правду сказать - другое?

-            У нас теперь чуть не у всех один ответчик - Кремль. Наша хата - по-прежнему с краю.

8. 

В машине Высшей школы милиции, в белой «волжанке», меня «вернули, откуда взяли» - подвезли до заводоуправления, где мы должны были встретиться с Александром Никитовичем, чтобы вместе ехать потом на встречу со «старичками», с вете­ранами стройки и комбината: надо мне выполнять просьбу старого друга Рафика, надо!

-            На месте не было не только генерального, уже не застал и его помощника, и, что-то новенькое, даже кого-либо из дев- чат-секретарш. Пожимая плечами, пошел по коридору, ткнул­ся к новоиспеченному, эх, Сабирович, прости - «инсультанту».

-            - Что, Раф, все ушли на фронт, один ты у нас дезертир? - спросил, присаживаясь напротив.

-            Он опустил трубку и сложил руки на столе. Слегка накло­нился и долго вглядывался в меня: будто хотел сообщить что-то важное и решал теперь, стоит ли.

-            Удивительное дело, голубоглазый красавец в молодости - тот самый «голубоглазый блондин» - почти таким же он остал­ся и в свои шестьдесят пять: черты лица стали и благородней, и значительней. Железный Татарский Мальчик?

-            Или все, все мы - Русские Мальчики, как было в войну, ко­торую выиграли наши отцы? Как раз потому и выиграли, что тогда мы были все вместе.

-            Раф, Раф! Старый дружище.

-            Еще недавно один из «старичков», только что видавший нас вместе, сказал о нем: мол, наш Сабирович вошел в настоящий мужской возраст - «серебро в голове, золото в кармане и сталь в штанах».

Но зачем теперь ему все это? Вытащившему в свое время из долгов - спасшему, считай, комбинат.

Он горько улыбнулся: будто подслушал, о чем я думал.

Но твердо сказал вдруг совершенно иное:

-            Если бы «все ушли на фронт», этого бардака у нас давно бы не было!

Положил ладонь ему на руки:

-            Это, пожалуй, я запишу себе, Раф!

-            Запиши, - посоветовал он. - Запиши. знаешь, что никого из руководства комбината не будет на вашем «старческом» ве­чере?.. Только что прилетел новый хозяин выкуп подписывать.

-            Выкуп?

-            Темнота, чему вас учили. Основной пакет выкупает. При­вез нового генерального. С Урала. Губернатор должен вот-вот подъехать: скрепить высокой печатью. Наши все уже там.

-            А ты. - начал было я.

-            Хрена ли мне там! - сказал он горько. - Что они - о каче­стве стали?.. «Раф сделал свое дело».

Ну так это он горько сказал!

Опять я бросил ладонь ему на руки и даже голову накло­нил.

-            Ладно! - сказал он, помолчав. - Дать тебе машину? А то опоздаешь.

-            Ты не поедешь?

-            Вернется за мной - по междугородке жду звонка. Подъеду чуть позже, - и в глазах у него тоже появился предательский блеск. - Если не забуду, понимаешь, какое дело.

Новенькое? О «настоящем» мужском-то возрасте?

«Серебро в голове, золото в кармане, сталь в штанах и слеза в глазу», да.

-            Запиши себе! - сказал я уже с порога. - Вечер ветеранов.

И он покорно, как с предписанием врача согласился:

-            Сейчас запишу, да.

Не записал-таки?

Или записал да забыл потом глянуть в бумажку?

Почему-то мне казалось это важным: чтобы непременно был Рафик.

Место в зале мне заняла Маша Поздеева, вдова когда-то самого задушевного друга. Славка-Славка!

Неужели, прежде чем со всеми нами это проделать, они с тебя начали: совсем иным тогда способом.

Уроженец Севера, из-под Архангельска, отслуживший в Гер­мании танкист, отличник всех, какие только были тогда, под­готовок, он и тут, на голом, считай, месте, стал обживаться основательно и надолго, к этому же приучал всех вокруг еще в управлении механизации, где начал бульдозеристом, и везде потом, где бы ни был, и всегда.

После того как окончил техникум, как слесарил, довольно скоро выбился в начальники цеха водоснабжения: вроде бы не громкого, но одного из самых важных на металлургических комбинате, самого, пожалуй, тяжелого.

Но кроме питьевой, кроме технической они там скоро стали заниматься еще двумя видами воды: живой и мертвой. Ведь сказкой это считают лишь те, кто давно оторвался от народных корней, а то и вовсе их не имел: Славка был человек-корень.

И дома у его слесарей вырастали лимоны необыкновенно­го размера и веса - перед общим чаепитием в цехе их потом взвешивали и отмечали на табличке с фамилиями на стене, и среди зимы зрели помидоры с кулак, а картошку «профес­сорскую», за которой он сам ездил в Академгородок, они стали сажать потом с осени - на буграх, с южной стороны: только шесть-восемь выращенных по «профессорской» системе кар­тох входили в ведро - урожай собирали сразу в мешки. Опять Русский Мальчик?

Проживший пятьдесят с небольшим.

Он был блестящий изобретатель, и довели его, дотоптали, доели обвинительными речами на собраниях, заседаниях, активах, где только нет, - о частнособственнических, видите ли, инстинктах. Еще бы, чуть ли не первый из комбинатских на премии от «рацух» -рационализаторских, значит, предло­жений - купил «ниву», первый взялся своими руками строить дачу, первый.

Я тогда валял дурочку в Москве, атаманил в Московском ка­зачьем землячестве - слава богу, что Борис Кустов, бывший в ту пору генеральным, через своих передал: что, мол, он забыл там, что настоящие-то атаманы - в Сибири? Тут что ни бригадир, что ни «бугор», то атаман, а что говорить о начальниках цехов или о прорабах - не московских, не липовых «перестроечных», а по-прежнему, как были, - железных?

И я приехал и отработал на Запсибе пять лет, в самую труд­ную свою, спасибо вам, братцы, пору! Но начал с того, что первым делом постарался Кустову доказать: что тут у нас на­

творили со Славой Поздеевым, который один, выходит, шел той дорожкой, на которую теперь ринулись все?..

И Кустов приобрел для Поздеева американский прибор, определять в крови сахар, передал для него кучу лекарств, а гроб нести приехали потом два его первых заместителя. Как поздно, ребята, ну как все поздно!.. И вот они теперь там сидели, и новый хозяин наставлял их, как жить, и губернатор, наш  Дон Кихот, бывший наш про­стачок, любимец нищих старух с кэпээрэфовскими билетами и бесстрашный переговорщик с террористами, которые, ну как нарочно, где только ему не встречались, готовился благо­словить «выкуп». Или все уже подписали?

Иногда, чтобы оглядеть громадный зал, я вставал и безза­стенчиво вертел головой: что ж тут такого - все свои. Кто-то вдруг вскидывал руку или начинал махать обеими, и я вы­тягивал ладонь: вижу, мол! Рукою указывал на выход и снова семафорил пятерней: мол, в перерыве обнимемся.

-            Павлик с тобой хочет, - сказала Маша и повела головой вглубь зала. - Машет тебе: отзовись!

Павлик Луценко, тот самый «Пашка, моя милиция.»

Прилюдно арестовавший когда-то в поселке начальника стройки Нухмана, тоже легенду, за то, что на «ноябрьские» у всех на глазах, подвыпивший, влепил в ухо вербованному: высокой справедливости ради в городе начальнику впаяли трое суток, больше нельзя было, стройка - ударная!

Вскинулся, нашел Павлика глазами, снова стал жестами - так говаривали чуть не все наши отцы-строители - на пальцах стал объяснять: мол, увидимся! И он снисходительно покивал, руками развел и тоже приподнял пятерню: не беспокойся, куда, мол, ты от милиции?

-            И Нухман здесь? - спросил у Марии.

-            Абрам Михалыч? - уважительно переспросила. - Под­ходили с девочками с ним поздороваться. Сейчас покажу, где сидит.

Сама она из первых на стройке сибирячек, всем классом приехавших сюда из пригородной Байдаевки, разумеется - за романтикой, тогда за нею приезжали многие: к сосланному сюда за непокорство и своеволие Нухману.

-            Как он?

 Ты знаешь, как огурчик! - сказала с радостным удивлени­ем, но как бы и с застарелой болью: Слава, Станислав Андреич ее, спиртного на дух не переносил, ни с кем не выпивал, и это тоже было негласной его виной. Сколько пришлось ей пере­жить, когда он, с неуемным его характером, ослеп, когда с тру­дом передвигался по комнатам.

А Нухман в свои девяносто без рюмки не садится за стол!

Когда получил свой трехдневный «срок» и под присмотром уже городской милиции на трамвайных путях лед окалывал, новостроечные наши, поселковые ухари ездили туда его под­зуживать: мол, получается у тебя, начальник, умеешь!

-            В том-то и дело, что я и этому давно научился! - прого­ворил он, не отрываясь от лома. - А вас-то и сюда поставить нельзя: не будет толку!

Великие люди были - эти, настоящие-то наши прорабы!

А может, потому-то и не дали снять тогда двухсерийный фильм по «Пашке, моей милиции», что другие прорабы, из разрушителей-передельщиков, были уже на подходе?

Пять лет назад, на празднике сорокалетия «первого колыш­ка», попросил его: внесите, мол, Абрам Михайлович, ясность. Какой из братьев Юдиных вбил его, в конце-то концов, Виктор или Иван?

-            Если честно, не помню, - признался он простодушно. - На­верно, выпивши был.

Завязанный-перезавязанный всеми, какие только могут быть у нашего брата, у пьющего писателя, узлами, нарочно виновато сказал ему:

-            Давайте хоть чокнемся!

Палец, когда стал ему наливать, к бутылке он приложил не под горлышком, а, старая школа, сверху: вдруг недолью?

-            Ну хватит, - удовлетворенно сказал потом. - А то я сегодня тут - чуть уже не со всеми. помнят меня, ты знаешь!

-            Девчата передали ему, обернулся, - проговорила Маша. - Поздоровайся!

И солнышком блеснула в передних рядах облетевшая, как одуванчик, головка нашего первого начальника: обернулся, вгляделся, улыбнулся. И покачал ладонью как из правитель­ственной машины значительно: морозоустойчивый наш бес­ценный реликт.

Сколько всем им, сидящим в зале, мог бы нынче сказать, но по откровенной просьбе главы нашего района, опытного царедворца, буду помалкивать. Слова мне не дадут: могу на­рушить торжество неожиданной речью или еще какой-нибудь своевольной выходкой, как нарушал, бывало, собрания в то время, когда он был секретарем парткома на стройке.

Одни и те же герои?

Из них, из них-то.

Да нет, вот они и нам воздают должное. Двое молоденьких ведущих, он и она, перехватывают речь друг у дружки: когда- то, мол, вы пришли на пустырь. своими горячими сердцами отогревали мерзлую сибирскую землю. не бросали в беде. подставляли плечо уставшим. задымили трубы, выросли за­водские корпуса. стали настоящими мастерами. эстафету трудовой славы сегодня подхватили молодые. спасибо за ваш труд, за ваши щедрые сердца.за то, что все отдали этому господинчику в очочках и с кукишем?.. Который те­перь призывает всех адаптироваться. Он - сидящих в этом зале и всех, кто в Кузне живет. Кто-то другой из них - в Норильске призывает. в Красноярске. в Москве и в Питере будем адап­тироваться. Сокращаться и упрощаться, а что? Уж как-то да ко всему приспособимся: да здравствует наш адаптированный на­род! Да здравствует единая адаптированная Россия. Или уже - можно и с маленькой буквы? Россию-то. Адаптированную?

Ну как это свое смятение объяснить?..

Закричать?

Ведь крикнул же, когда среди первых добровольцев-мо- сквичей назвали не существовашего никогда Ветчинова, ведь крикнул же:

-             Сережа Вечтомов!

Его здесь нет, вообще неизвестно никому, где он, бетонщик, мечтавший стать дипломатом. Стал? Где работает? Где живет? Жив ли?

Но давайте назовем его своим именем.

Выходит, если дело касается всего-то одного человека, и то душа хочет правды, а если касается нас всех?!

Закричать?

-             Ну сколько можно лапшу нам на уши вешать, тем более тут? Душа не принимает больше брехни, ну хватит!

Рубаху на груди расстегнул, повел туда-сюда головой, полу­обернулся на пригорюнившийся зал - и увидал вдруг Сауш- кина. Что он-то тут делает? И кто это рядом с ним - седой человек с крупными чертами лица и молодыми глазами?

И тут меня вдруг достало: что я им там наговорил!

И ребятам из Высшей школы, и этим-то, «лесным братьям».

Давал урок искренности, открытости, звал к справедливо­сти и к добру. Какая справедливость? Какое добро?

Как они станут то и другое защищать? Кто им даст это сделать?

Обречены на вечный душевный разлад, и это я их тоже неразумными своими, несдержанными речами к нему под­талкивал!

На сцене одетые «под первопроходцев» девчата и парни запели под гитару знакомое: «Нас с тобой засыпали снега, продувала жестокая вьюга. Здесь мы поняли, как дорога по­мощь друга, хорошего друга. Было первым из нас нелегко. Мы к палаткам привыкли нескоро. Но теперь мы ушли далеко: за плечами оставили город. Говорят, что нам не повезло, что жи­вем далеко мы от дома, только знаем: метелям назло загудит наша первая домна. Мы подругам в суровые дни согревали дыханием руки, чтобы к звездам ушли корабли, чтоб вели их упрямые внуки. Чтобы там, завершив перелет, на планетах чужих рассказали, что они привели звездолет из горячей зап­сибовской стали!»

Неужели и правда это я сочинил когда-то эти слова?!

В 60-м стихов уже не писал, один за другим печатались очерки, пошли первые рассказы в Москве, но я решил тряхнуть стариной, стих составил и подписал под ним еще и фамилию дружка, ростовчанина Роберта Кесслера, Роба, он всех нас за­бавлял заумным верлибром, вслед за Валюшей своей подался потом в биологи, тоже доктор теперь, писать не бросил, но «выдурился», как бы сказали в моей станице, - какой велико­лепный стал теперь поэт, мастер классического стиха, но кому она теперь - классика? А я тогда, как старший, хоть всего-то на пару лет, очень хотел, чтобы и ему, бродяге беспризорному, казаку по матери, немцу по отцу, остался на память этот наш новостроечный стих, искренний по тем временам. Или она еще тогда началась, государственная фальшь, а теперь достигла своего пика, мы за все только начинаем расплачиваться, а за душой, кроме нищих внуков, и в самом деле упрямых, - ничего! Но то ли еще будет?!

-            Господа ветераны! - раздавался со сцены звонкий голос. - Дорогие наши первостроители!.. Официальная часть нашей программы окончена. Желающие могут перейти через дорогу, в ресторан «Сибирь», где вас обслужат вне очереди.

-            Вне очереди? - нервно выкрикнули из зала. - Или?.. Или?!

-            Вы правильно поняли, господа: только - вне очереди.

Возникла скромная тишина, и посреди нее громко разнес­лось насмешливое:

-             А ты, земеля, уже и губы раскатал? Готовь ваучеры!

Кто-то взял меня за локоть, потянул от Маши в сторонку:

-             Приказано сопроводить.

Маша сказала понимающе:

-             Ну, увидимся!..

Я попробовал сопротивляться:

-             Куда это?

-             К своим, к своим.

-             А кто там?

-             Наши все. машина тут, за углом.

В уютном, сверкавшем чистотой банкетном зале буквой «П» стояли щедро сервированные столы, за ними рассаживались вроде бы давно знакомые люди.

С одним, с другим поздоровался, о чем-то переспросил, тут же понял: организовали те из наших «старичков», у кого теперь свое производство, кто в люди выбился. Ну средний класс, да.

А кинули, выходит, всех тех, кто остался за чертой бед­ности.

«Предатель! - говорил я себе. - Какая же ты мелкая под­люка!.. Ребята будут искать тебя в “Сибири”, станут друг друга переспрашивать: мол, где Старик?.. Или многие оскорбятся и туда не пойдут?.. Другие - и в самом деле, не смогут по бед­ности. Растекутся на группки, побазарят, окончательно скуч- куются, скинутся, пойдут сперва в магазин, отправятся потом пить по квартирам. С кем-нибудь из них и пошел бы, тем более что там и правда осталось столько своих, с кем не только поговорить - не успел поздороваться».

Тут, что ли, заорать?

Нарушить добропорядочные речи.

Народный заступник. эх ты!

Такая смута была на душе.

Пить я и тут не стал, как не пил за чистосердечным, за пол­ным полузабытого офицерского благородства столом в Высшей школе - уже после встречи с «лесными братьями».

Но, может быть, помаленьку стоило?

Чтобы спустить на тормозах этот захвативший душу раздрай и хоть слегка уменьшить чувство личной вины за все, за все, за все, что со всеми нами случилось.

Раненько утром со старым товарищем, фотокорреспон­дентом Толей Кузяриным, выскочили, как договаривались, в Кемерово, где нас ждала другая машина: ехать в Мартайгу. В Мариинскую тайгу. В знаменитую Чебулу.

Ночью пронесся ураган, наша «Волга» мчалась то сквозь обрывки дождя, то сквозь ярое солнце, и сердце у меня стучало под горлом: предатель!.. Предатель!

Провожать нас до Кемерова поехал сын старых друзей Засухи- ных, почти родственник Алешка, добрая душа, не так давно ото­шедший от автомобильной аварии бывший сталевар, которого я так и не смог устроить на комбинат и только теперь понял по­чему. Слово Александра Никитича, временного генерального, уже ничего не стоило - один я этого не знал, все ждали нового хозяина и новых решений. Ждали очередных перемен.

Но главные перемены со всеми нами уже произошли: чуть ли не в каждом.

Или уже во всех?

По принятой в Кузбассе, а может, по всей Сибири, традиции белая «Волга» директора Чебулинского лесхоза Дерябина стоя­ла на придорожной полянке, а сам он ждал на обочине шоссе, по обеим сторонам которого вздымалась черная, ели да пихты, глухая тайга.

-            Скажи, Александрович! - начал я растроганно, когда об­нялись. - Дорастут ли кедерки, которые ты мне дал, до этих великанов?.. Который уже год сидят под Москвой - ну хоть бы до пояса вытянулись, как застряли!

-            А так - веселые, крепкие, не желтеют? - спросил он с ин­тонацией доктора.

-            Да тугие, зеленые. Вроде бы все в порядке, а вот.

-            Тоскуют по родине! - сказал Толя, который уже ходил со своим кодаком вокруг, выискивал точку для съемки. - Ты огля­нись, оглянись-ка - посмотри: какая она у них - родина!

День был тихий и солнечный, небо высокое и голубое, с бе­лыми барашками облаков, которые будто нарочно отступили к горизонту, чтобы подчеркнуть ширь полого уходящей вниз ярко-зеленой поймы с проблесками петлявшей между плоски­ми сопками еле видной от нас реки.

Промытый весенними дождями Кузбасс всегда хорош в эту пору, когда неистребимый дух разогретой земли, с прущими из нее дикими травами, даже в городах на короткое время за­бивает неживую вонцу металлургии, химии, угольной пыли. Здесь же, на вольной волюшке, дух этот как будто справлял свое торжество. Потягивало мокрой прелью, подсыхавшим прошлогодним листом, разогретой к полудню хвоей, но все это было лишь необходимой приправой к тугому и теплому запаху дикого чеснока, черемши: Владимир Александрович, не раз от­правлявший ее для меня в Москву, специально, небось , выбрал местечко неподалеку от к о л б и щ а.

И тут раздался виноватый и томный кукушечий стон, глухо сливавший воедино слабую надежду и безысходную тоску. непременный - как цыганская скрипка в уютном, под старину, ресторанчике - аккомпанемент таких вот таежных встреч. На покрывающей багажник «Волги» чистой тряпице, как на ска­терти-самобранке, чего только нет: и вяленый лещ, и соленые помидорчики, и грибочки, хотя в такой обстановке хватило бы и одного неизменного всюду «тройственного союза» - буханки хлеба, куска сала и пучка черемши.

На правах хозяина Владимир Александрович разлил по тонким стаканам «на два пальца»:

-            Со встречей?

-            Пока не забыл, Александрович! - остановил я. - Еще про­шлый раз хотел расспросить. Почему это место - Ч е б у л а?

-            А-а, - протянул он. - Сейчас. вообще-то не Чебула. Рань­ше она была - Чи. Рассказывают, когда казаки-первопроходцы вышли к речке, - и повел к пойме рукой. - Вон поблескивает водичка!.. Вышли, и она им так понравилась, что загуля­ли с устатку, да так загуляли, что утром проснулись: нету речки! Ну нету - как не было. Один другому и говорит: дак, а ч и б у л а она? Ч и не б у л о?..

-            К своим попал! - сказал я невесело, но как бы с былою лихостью.

-            В каком, Леонтьевич, смысле?

-            Давай-ка сперва, Александрович, за встречу!

Солнце пекло, надрывалась кукушка, дух черемши уже был сильно разбавлен ею, проклятой, а я в который раз принимал­ся объяснять, почему я к своим попал: в казацкое прошлое. К первопроходцам.

Ну как же, как же, только туда нам теперь и можно уйти, это всегда будет наше, все остальное отняли. Да под какие опять слова!

А тут все верно: Кузбасс на казацких косточках стоит.

Раскулаченные да расказаченные терские, донские, кубан­ские за колючкой да вне ее в двадцатые и тридцатые годы били шахты, поднимали металлургию, которая раздолбала потом знаменитый немецкий Рур. А сразу после войны сюда-то как раз - «на смену павшим, в борьбе уставшим» - и привезли выданных иезуитами-англичанами Сталину в австрийском Лиенце тридцать тысяч казачков, воевавших на стороне нем­ца: в юргинских лагерях помирали, в кемеровских, беловских, киселевских, прокопьевских, кузнецких.

А на смену лагерям пришли ударные стройки с казачьей вольницей: бывало, идешь по поселку, и чуть не из каждого окна - тут хлопцы коней, слыхать, распрягают, здесь доверчи­вую черноокую Галю «забрали с собой», а там, слышишь, с на­шим атаманом не приходится тужить. Где они, где нынешние наши атаманы, с которым народ и правда не тужил бы? Сколько ж ему, бедному, тужить-то можно, ну сколько?!

Эх, как знали первопроходцы, что для своих стараются, бо­гатые и красивые для жизни места выбирали, да только была она, жизнь, было все это и действительно или не было этого ничего?..

Да и вообще: что было-то, Александрович, на самом деле? Что было-то?

Или ничего и не было, так.

- «Була» ли, - плесни-ка еще, Александрович, - моя ударная стройка, н а ш а стройка, было ли наше крепкое товарищество, наше братство, наши надежды и наша вера - не та, знаешь, официальная, которая первая потом нас и сдала. А вот эта: от первопроходцев, которые когда-то тут загуляли, от казачьих косточек на Тыргане да в Сибирге и косточек от сибирских дивизий под Москвой, мой семилетний мальчик, наш Митя на Востряковском, так вышло, кладбище похоронен рядом с братскими могилами, кто в московских госпиталях умер от ран. Сколько лет они еще помирали! Может, Александрович, до сих пор помираем?

Все?

После смертельной раны в той великой войне.

Только не хотим себе в это признаваться.

А остаются лишь мародеры, Александрович, их время при­шло, остальным надо адаптироваться - хочешь, Александрович адаптироваться?..

Даже вот кедерки твои не хотят под Москвой у меня адап­тироваться, под Звенигородом, ну не хотят, и все, но нам-то с тобой умные люди настоятельно советуют: придется!.. Или все же не станем?!

Давай вот тут прямо и решим, чтобы казаки эти слышали. над нами. Та-ам, наверху. Которые первые в этих краях. в Куз­бассе нашем, а может, первые в России задумались: что було, а чего нет.

Главный, скажу тебе, Александрович, нынче вопрос!

9.

Потом я стыдился, переживал, как мальчишка, мучился и винился, что загулял тогда: старый дурак!

Но этот сибирский, родом из Чебулы, вопрос, так и саднит в душе, так и держится непрестанно в сознании: что было, а чего как бы вовсе и не было? В нашей жизни. В истории нашей.

Поди теперь, разберись!

Два десятка лет назад, когда мы часто общались, я получил письмо от питерского литературоведа, доктора философии Юрия Андреевича Андреева, от Юры - тогда еще начинающего, а нынче одного из самых знаменитых, не из шарлатанов, цели­телей, может, встречали хотя бы его «Трех китов здоровья»?

«Помни всегда, - писал Юра, - что на наше с тобой (встав­шее сразу после войны) поколение легла провиденциальная задача.

Ибо те, кто шли перед нами, при всех своих достоинствах, были либо ударены культом, либо развращены номенклатур­ными благами. Те, кто идут за нами, увы, в значительной сте­пени растлены потребительством, 18 годами брежневской беспринципности.

За нами же - и высокая вера, и умение работать. Наше поко­ление - соль земли. Не забывай никогда: ты - соль поколения».

К письмам отношусь с непростительной беззаботностью, но это почему-то хранил и держал на виду. К нему теперь можно относиться по-разному, но разве Андреев не угадал, что мы, выражаясь хоккейным термином, «попали в коробочку» между двух поколений. Да какую жесткую, какую безжалостную. Милый Юра!

Ты, как философ и врач, наверняка размышлял и над последствиями травмы, и над возможностью выздоровления. Или это - и все?

Мы тоже сделали свое дело. Тоже можем, как друг мой, Стальной Раф, уходить.

Ну не спеша. Чтобы не было давки на кладбищах.

Но мы пока живы!..

И что нам делать с нашей памятью, которая хранит и тя­гостное отступление Красной армии, и молчаливо-горькую оккупацию, и радостное возвращение н а ш и х. Да что там! Ту самую «окопную правду», до которой до сих пор так тяжко скребутся якобы классики, мы слышали в очередях за хлебом, когда считались меж собой безногие да безрукие. Все тогда в них болело, каждая мелкая подробность значила многое, всякий день на передовой имел свой тяжкий, почти неподъ­емный вес. А как мы ждали почтальона, как наши матери пытались последним его угостить, будто это зависело от него: послать на смерть? Не послать?.. Как страшно кричали у ворот получившие извещение женщины, и потихоньку им начинали подскуливать наши сверстники и подвывать голодные псы, не только жившие тогда на самообеспечении - нет-нет да при­носившие домой перехваченный на кухне у немцев кусок - для нас, для детишек.

А как мы тогда играли в войну?

Это для наших внуков игра потом стала называться войнушкой, но тогда!..

Когда однажды на стройке разговорились за чаркой, у кого какие остались после немцев трофеи, кто с чем потом ходил «на войну», Дима Синютин, ставший потом редактором нашей газетенки, долго и благодушно слушал наши рассказы, а после вздохнул:

- Гранаты. мины. порох из снарядов - все это, мальчики, не то! Мое село стоит рядом с Прохоровским полем, туда мы и ходили потом играть. А как? Подбитых танков полно, орудий недоломанных тоже. Двигаться не может, а башня вращается, и боезапас внутри будь здоров - убирать некому, все это стояло возле нас несколько лет. Поделимся на «наших» и на «нем­цев», в машины заберемся и давай друг дружку - тот из пулеме­та бьет, а этот по нему из орудия лупит. Когда снаряд из танка в село залетит, старухи разгонять бегут. Матери наши - в поле.

Может, другие этого вовсе не ощущают, и только мое по­коление, четыре года, в самом отзывчивом возрасте, жившее письмами с фронта, похоронками, слухами, рассказами вер­нувшихся с войны раненых, разрывающими душу песнями слепых гармонистов со светившимися от голодухи насквозь мальчиками-поводырями, сводками Совинформбюро, которые не обходились без горьких комментариев, жестокими, сколько ребят подорвалось, играми - может быть, все это и сделало наше поколение наиболее восприимчивым к неправде, ко вся­кой, даже малой брехне? Ну хватит, хочется кричать, хватит - давно через край!..

Или не чувствуете, что якобы старорусский двуглавый орел давно стал для нас символом двоедушия и двурушничества?

Ну где вы все были, когда в центре Москвы распродавали зарубежным туристам кровью добытые ордена наших отцов, когда те десятками скупали серые солдатские ушанки со звез­дочкой и генеральские папахи из каракуля. Да и только ли, только ли это?

После сибирской стройки, где прошло больше десятка лет, после Кубани, на которую вернулись из-за детей, мы пере­брались, из-за них же, в Москву, и в мае, в День Победы я не­пременно ходил к Большому театру, где собирались бывшие фронтовики, ездил к Парку культуры либо потом - на Востря- ковское кладбище.

Возвращался однажды в полупустом троллейбусе из центра и на Новослободской, возле метро, в салон взобрался на косты­лях одноногий инвалид с орденами на пиджаке. Троллейбус дернулся, я вскочил поддержать вошедшего и помочь ему сесть.

-            Не надо! - сказал он с неожиданной болью, продолжая стоять на задней площадке. - Вообще за нами меньше ухажи­вайте. Герои полегли первыми! Теперь их не осталось, героев.

Он был почти ровесник, но я сказал ему искренно:

-            Спасибо, отец! За правду.

Это всегда жило во мне, несмотря ни на что: настоящие герои давно погибли.

Но разве за этим не следует совершенно закономерное: за что?

Считалось, «за Родину, за Сталина».

После взялись поговаривать: мол, «за Родину заставили».

Но Родина в неприкосновенности оставалась и здесь.

Так за нее, хочется спросить, - чтобы жила, богатела, рас­цветала и разноплеменные, сообща защитившие дети ее были счастливы?..

Или за вымученную государственную ласку по большим праздникам, для тех, кто остался жив: чтобы хоть слегка при­крыть очевидный для всех национальный позор?

В Касабланке у Миши появился русский сменщик, зиму он прожил в заваленном снегами дачном поселке под «высоко­вольткой» возле нашего Кобякова и однажды ранней весной сказал мне:

-            Внимательно следи за березой. Как только лист станет с копеечную монетку, у нас с тобой будет дело.

-            Что-то новенькое, - ответил. - На веники режу всегда по­сле Троицы.

-            Голодной куме - блины на уме. или как там? - переспро­сил он с мягкой своей улыбкой.

-            Кто про что, а вшивый - про баню! - взял я на себя «пря­мой текст».

-            Да нет же, - разулыбался он. - Баня ни при чем. Тут зна­ешь, в чем дело?.. Гуси всегда прилетают из теплых стран в эту пору, когда березовый лист только-только начнет распускать­ся. Говорю, с копеечную монетку.

-            Гуси-то причем?

-            Русский Мальчик, где бы ни был, появится их встречать.

-            На севере?

-            Зачем - на севере? Дома!

-            Прямо домой к нему прилетят?

-            Те, что у него живут, - прямо домой.

-            Да как, ты объясни, дикие гуси могут жить дома? Осенью улетают, а зимой возвращаются?.. Так, что ли?

-            Представь себе.

-            Вот это уже «двадцать два», - сказал я ему. - Как в картах. Как в «очко» - перебор!

-            Так, а что мы вообще-то знаем о гусях? Что «Рим спасли» - это и все?

-            Не надо! - сказал я твердо. - Тут как раз кое-что. Не говорил тебе, что как-то ранней весной ездил под Нижний Новгород гусиные бои смотреть? Там есть такой городишко - Павлово.

-            Говорил, - согласился Миша. - Он там несколько раз был.

-            Кто? - удивился я.

-            Русский Мальчик! Про Павлово он и говорил.

-            Миша! - тоном пришлось его упрекнуть. - Я-то - о себе!

-            Выходит, и ты там был?

-            Ну конечно! Ездил туда со старыми гусятниками.

-           Тут недалеко от Подольска живет один фермер. то ли Золотников, то ли.

-            Золотухин! - поправил я.

-            Вот с ним он и ездил, Мальчик.

-            Да ты что?!

-            И правда что, мир тесен! - рассмеялся Миша. - Выходит, могли ехать в одной машине.

-            В тот раз - нет. Когда я с ним ездил. У Золотухина газель. В кабинке трое. С нами был молодой гусятник из Курска, при­ехал со своими птицами с вечера. Вместе ночевали у Золотухи­на, чтобы утречком в дорогу - пораньше.

И так мне живо все это представилось!

И ярко пылавшая русская печь с полукруглым челом на первом этаже рубленого золотухинского дома - чело такое широкое, что подбрасывай метровые поленья, пожалуйста, а под высоким кирпичным сводом можно потом на корточках и веничком побаловаться - такой свод высокий. И долгое наше сиденье с вечера напротив озарявшей лица громадной печи, за просторным столом с толстой, из липы, столешницей, и удивительные рассказы хозяина о голубях и гусях, и раннее, с морозным туманцем и хрустким ледком утро, когда выехали в Нижний.

-            Что в кузове? - с нарочитой строгостью спросит потом молоденький лейтенант-гаишник, когда нас остановят уже под Владимиром.

И Золотухин охотно откликнется:

-            Бойцовые гуси!

-            Что-что?!

Все вылезем из кабины, высокий, жилистый Золотухин закинет наверх брезент, и лейтенант сунется к большим, по­хожим на сундуки, плетенным из лозы корзинам, которыми доверху заставлен кузов газели. Гуси в них переминались, по­топывали, тихонько и мирно гундели, гукали, от них доносило слабым птичьим теплом.

-            И что - будут драться? - недоверчиво спросил лейтенант.

-            Еще как будут! - пообещал Золотухин.

И молоденький гаишник совсем по-мальчишески вздохнул:

-            Хэх ты, ну прямо хоть бросай тут все и давай с вами: по­глядеть!

-            А за чем остановка? - невозмутимо поддержал Золоту­хин. - Я на твоем месте так бы и сделал!

-           Переночевали на окраине Нижнего у местных «гусятников», тоже встали чуть свет, а через два-три часа были в Павлово, в старинном городе мастеровых, который и сейчас славится перочинными ножиками всякого вида, хитрыми замками, голо­систыми канарейками и удивительными лимонами, у которых тоже свой секрет: чтобы вырастить настоящий павловский лимон, надо знать «слово».

-           До недавнего времени тут были также петушиные бои, по­смотреть на них, сделать ставки да попробовать выиграть сюда съезжалось якобы пол-России, но после нескольких крупных драк, восторженными зрителями в которых были уже петухи, бои запретили, зато гусиные остались - это дело благородное, чистое, безденежное. Потом, правда, знающие гусятники по­говаривали, что и тут был играющий люд, как без него - стави­ли и местные, и приезжие, но все это шито-крыто, потихоньку, потому что за боями наблюдали дамы из отдела культуры, которые вдруг решили взять бои под свое крыло, - старых гусятников прямо-таки трясло при виде этих расфуфыренных дам. И единственный милиционер следил за птичьими схват­ками то с одного, то с другого места: потихоньку обходил сзади обширный круг, незаметно поглядывал.

-           Дерутся гусаки, но каждый «гусятник» привез со своим в корзинке кто двух, а кто трех гусынь: чтоб было из-за кого биться и было кому дерущегося подбадривать. Весна, что ты!

-           Солнышко греет уже вовсю, как бы не растопило снежок на расчищенной, на вытоптанной обширной площадке на окраине города. Рядом с нею полно машин: и легковых, на которых приехали просто поглазеть на гусиный бой, и инома­рок с одной корзинкой в просторном багажнике, и газелек да крытых грузовых с выставленными возле них на землю плете­ными сундучками - откуда только, судя по номерам, люди не приехали. Есть даже заграничный номер - эх, из Минска. Но есть и несколько санных возков - из окрестных поселков на лошадках приползли соседи-завистники, которые и Павлово- то называют не иначе, как Падлово. Самые знающие, самые опасные конкуренты со злою до драки птицей: и хозяева, и буд­то бы даже гусаки тоже весь год живут одной мыслью - на боях «наказать падловцев».

-           Но ты сперва попробуй, попробуй!..

-           Вынимают из корзинок, бережно несут на руках и самих бойцов, и «группу поддержки». Гусаков опускают рядом друг

-                     с дружкой, и за каждым на утоптанный, с черными пролысина­ми мерзлой земли снег чуть поодаль ставят гусынь.

-           Если птица на боях не впервые, не только знатоку - и настоящему любителю чуть ли не все о ней известно: от каких родителей, какого нрава, когда и кого одолела, чего боится, а чего нет и чего от нее можно ожидать. Сами гусаки знают о себе меньше, до многих сразу, видать, и не доходит, почему здесь оказался, да не один, а с подружками, которые сперва деловито оглядывают­ся, мирно погукивают, а потом начинают беспокоиться - бывает, раньше уверенного в себе, в самой поре, бойца.

-           Вспоминает ли гусак, что было в прошлый раз, просыпает­ся ли в нем подпитанный весенним током крови, подогретый первым солнышком древний инстинкт? И вдруг не понравится, что противник, который еще и не противник, а так, случайно оказавшийся рядом незнакомый самец, дернул вдруг шеей и опасно повел клювом - так или иначе, птицы начинают друг дружку пощипывать, грудью налетать, бить крыльями. Но все это лишь зачин - сам поединок начнется, когда обе ухватят клювами, словно клещами, одна другую за крыло по­ближе к корпусу, свяжутся в единое целое и станут то медлен­но кружить, то взад-вперед подергиваться, бить противника одним крылом и снова потом с ним сплетаться, и так и пять, и десять минут, и полчаса, а мощные и равносильные птицы, бывает, и по часу, по два, по три - недаром же в этом болель- щицком «всеобуче» то там, то здесь слышится один и тот же рассказ: мол, как раньше-то в России? В седую старину. Богатые владельцы настоящих бойцов их выпускали, а сами уходили в ближайший трактир, попивали там себе чаек и не только, разговоры о гусях разговаривали да заключали пари - боль­шие дела решали, а потом либо половой, трактирный слуга, значит, специально ждавший на бою, прибегал, либо человек из собственной дворни: пора и вам быть, Иннокентий Силыч!.. Данила Самсоныч, наш взялся!

-           И хозяева чемпионов не торопясь промакивали салфетками усы, оглаживали бороды, медленно и важно выходили, значит, к финалу, поединка.

-           Где ты, старая эта Русь?..

Или даже птица стала теперь слабей, или после долгого перерыва еще не возродилось истинное мастерство старых «гу­сятников», но схватки были, конечно же, куда покороче. Какой, случалось, напрочь отказывался драться, как бы его ни понуж дал хозяин и сами гусыни, казалось, ни подталкивали. И это не худший вариант, просто молодой, не натерпелся, у такого еще все впереди, время пройдет - станет бросаться первым. А другого тут же снимали за запрещенный удар клювом в пти­чий затылок, и тогда слышались комментарии иного рода: это, мол, с ним уже не впервой, все, надо вечером к хозяину в гости идти - не миновать лапчатому кастрюли.

На все это можно глядеть часами, лишь бы вытерпел, потому что только у гуся ноги не зябнут, но еще любопытней, чем за бойцами, следить за их хозяевами. Особенный народ, конеч­но, особенный! Кого здесь только нет: и вальяжный директор московского завода, к черному джипу которого то и дело спешат погреться приехавшие сюда из ближних сел на лошадках «гусят­ники». Какими напитками, с какими наклейками они там гре­ются - видать даже издали; и группка фермеров из разных краев, которые так и льнут к высокому и жилистому Золотухину; и трое тихих нижегородских ученых-физиков, которые с заученным терпением ожидают исхода схватки как результатов очередного опыта; и двое молодых офицеров в зимних лягушачьих ватни­ках и в утепленных сапогах, но уже в фуражках с высокими, как у диктаторов банановых республик, тульями - эти-то где умудря­ются гусей держать, если и самим поди негде жить?

Но главные действующие лица - сами павловцы да их оппо­ненты, которые не совсем так их обзывают - иногда и на крике.

В старых кожушках и подшитых валенках, в заплатанных телогрейках и сиротских треухах, кто кривенький, шея чуть не длинней плеча, а кто косенький, но столько азарта в лицах, столько то озабоченности, а то непреклонности, что можно подумать: после гусаков своих начнут биться сами - оттого-то и вид такой, что случалось это уже не однажды.

Сами павловские были и чуть лучше одеты, и чуть сдержан­нее, хотя куда там!

Когда окончились бои, несколько машин, наша газелька в том числе, стали пробираться на одну из окраин, где жил дедок, чей гусак в очередной раз перетер крылья соперникам. Ехали по крепенькому и чистому деревянному городишку, и та­ким же был домик, где с пирожками ожидала нас округленькая, в отличие от своего худющего супруга, хозяйка. Какая и правда кругом была чистота, как все блестело!.. Пошел в нужник на заднем дворе и долго стоял в дверях: не разуться ли?.. Все было застелено половичками из рядна, все обшито разноцветными лоскутами, на оклеенных веселыми обоями стенках висели тряпочные карманы и карманчики.

Чемпиона с двумя подругами, не очень крупного, но тугого даже на вид темно-серого гусака, так и оставшегося после не­скольких хорошеньких трепок прямо-таки литым, ну перышко к перышку, уже перенесли в крошечный загон, примыкавший к окошку в полуподвале дома, где была кухня: чтобы хозяин, когда завтракал-обедал или когда распивал чаи, видел бы своих подопечных.

Теперь мы сидели за снесенными из всех комнат и впритык составленными столами - ну прямо как в горнице у Золотухина, а гуси сверху тянули шеи, по привычке заглядывали через окно: мол, как там хозяин?.. Чем это он и с кем занимается?

Занимались, известное дело, чем, но разговоры при этом, разговоры! И правда, жизнь моя была бы бедней, не случись этой поездки на гусиные бои с Золотухиным.

- Ну что? - тонким, хрипловатым голосишком начал встав­ший с рюмкой в руке хозяин. - Уйди с нас беда, как с гуся вода!.. За это давайте!

Довольно загудели, начали привставать, чтобы чокнуться.

И вдруг заговорили все сразу и обо всем, заговорили громко, напористо, и только худенький, как мальчик, хозяин деликатно помалкивал, поглядывая на всех чистыми, как у ребенка, му­дрыми и тихими голубыми глазами...

Странное дело: не помню сейчас, с бородой он был или чисто выбрит? Но очень хорошо помню этот удивительный, словно из глубины народной, внимательный взгляд.

Был он на кого-то из прежних моих добрых знакомцев сильно похож, но я никак не мог понять: на кого?.. На само­деятельного художника Ивана Селиванова из сибирского Про­копьевска, якобы примитивиста, которого московские умники заставили-таки поступить учиться в какой-то заочной акаде­мии, в которой и остались потом у московских «учителей» на руках почти все его бесценные картины?.. На конструктора Калашникова, внешне такого же мальчика, но уже сильно из­балованного победами на олимпиадах и конкурсах, слишком хорошо знающего себе цену и в мальчика больше играющего, нежели оставшегося таким. а правда, правда!

Сколько с Калашниковым общался, сколько рядом работал, а все не мог постичь какую-то его тайну, которую прячет не только от всего мира - даже от себя и то прячет. Годами выра­ ботанная при советской власти привычка «закрытого» творца оружия?.. Закрывали его, закрывали - взял и сам наконец закрылся наглухо. Весь в орденах на генеральском кителе и в глянце журнальных обложек.

А живая жизнь вот она: эти съезжавшиеся в Павлово кривые да косенькие хитрованы в своей рванинке. тоже празднуют, небось, там сейчас, половина чемпионов - у них!

-            Минские первые уезжать собираются, - пронесся вдруг за столом говорок. - Им-то дальше всех.

И вновь поднялся с рюмкой никуда не уходивший, но словно все это время отсутствовавший хозяин.

-            Минским на дорожку., чтобы помнили, - и проговорил вдруг с какой-то вроде бы застарелою болью. - Славян теперь хотят уничтожить, это всем уже видать. Да не получится, нет!

С чего это он тогда вдруг?

Прощался с ним - обещал вернуться, да разве жизнь скла­дывается как ты хочешь?..

.Все это, передуманное не однажды, пронеслось во мне в один миг.

-            Если был там, если с Золотухиным дружит, - сказал я Пла- хутину, - твой Русский Мальчик, значит, наверняка тебе рас­сказывал, как наши гуси раньше в Париж ходили пешочком. Или в Берлин. Рассказывал?

-            Об этом что-то не помню, - признался Миша. - Зачем - в Париж?

-            Дело-то грустное, - взялся я. - На закуску. Печенку свою несли. Мясо. Перо и пух. Но главное - как, как?.. Купцы догова­ривались, и погонщики сбивали стаи по несколько тысяч птиц. Грели смолу, каждого гуся макали в нее лапами и выпускали на песок: прошелся - и готова обувка. Для дальней дороги. Хоть какой трудной. Всех обули - и в путь. За ними едут несколько повозок с кормом, с буторишком, со съестными припасами для погонщиков, и так - и месяц, и два, и три. До Берлина. До Пари­жа, может быть, пять, не знаю.Куда им было спешить?

И правда что: в наш сегодняшний день спешить? В наш без­жалостный, хитрованский мир?

Уж где теперь настоящее «падлово» - так в нем как раз, в нем. В сегодняшнем мире.

И гонят уже не гусей. И не тысячами.

Счет давно на миллионы пошел.

-           У него-то как вышло? Привез с охоты подранка, - стал мне Миша рассказывать. - Ну выходил, подкормил, а осенью тот вдруг забегал по двору, заметался из угла в угол, закричал, да так жалостно и громко, что Мальчик все понял. Схватил его, под­нялся на второй этаж своей дачки, вылез на крышу и швырнул его вверх. И тот понесся прямиком: наверное, наше ухо не слы­шит, а он слышал, что где-то вверху кричат сородичи - в теплые страны летят. Мальчик говорит, не только рукой вслед ему пома­хал - как бы и душой попрощался, когда вдруг весной - на тебе! На соседнем участке с криком шлепаются два гуся, орут так, что чуть не вся округа сбежалась. А они ходят вдоль забора, а соседа, хозяина, дома нет. Перелез он через забор и одного сразу переки­нул, понял, что это вернулся свой, а гусыня, говорит, так кричала, но ничего - поймал и ее. Прожили у него лето, гусят вывели.

-            Как это - прожили? - засомневался я. - Ты попробуй-ка домашних заведи, и то не обойдешься без какого-никакого болотца. а полетать?

-            А это вот как раз его ноу-хау, говоря современным язы­ком, - улыбнулся Миша. - Он сделал для них из досточек до­рожку вокруг дома, ну такой серпантин наверх, чтобы с крыши могли взлетать. А потом еще и надстройку в виду башни. по­едем - увидишь.

-            Поедем, наконец?

-            Позвонил своим, чтобы мне передали: пусть ждет. Он мне нужен, мол, будем ждать?

-            Да уж заждались! - сказал я Мише насмешливо.

10.

Какой там березовый лист с копеечку, какие дикие гуси - конечно же, я обо всем забыл, потому что в Кузне раньше обыч­ного начался вдруг сезон черемши. тут все бросай!

Уж если твои друзья нашли там время съездить за ней в тай­гу или сходить на базар возле вокзала, или. дело не в этом, конечно же, хотя иной раз так хочется спросить: мол, откуда колба?.. Из каких мест?.. Не кузедеевская ли? Не с Терсей?.. Есть там, за Осиновым Плесом, вниз по Томи, три горных реч­ки, три сестренки: Верхняя Терсь, Средняя Терсь и Нижняя. Эх, не знаешь, какая и красивей!

А вдруг из Горной Шории колба? Из Мысков?.. Где, не­смотря ни на что, по-прежнему все живут по своему, мысков- ском у времени.

Кого толстокожего всем этим не проймешь, но для меня чуть ли не каждый стебелек - как весточка из сибирской молодости: этот, с красноватым оттенком, грелся под солнышком, на по­лянке, а то и на южном склоне. Эти, подлинней и потолще, совсем белые и с крупным сочным листом, росли на болоте или где-нибудь от него поблизости. Подержал в руках, повздыхал и будто в тех местах побывал: а говорят, телепортация невоз­можна - да вот же она, вот! Стоит только подольше на черемшу поглазеть да запахом ее подышать.

Но саму ее приходится передавать самолетом.

Звонок среди ночи, и сразу: пиши! Рейс такой-то.Такого-то числа. Аэропорт Домодедово. записал?

Денек волнений, бросок в Домодедово, и вот уже ранним утром достаешь ее дома из безразмерного сумаря, на расстелен­ных многостраничных теперь газетах - наконец, наконец-то пошли на пользу «демократические» издания! - раскладываешь посреди кабинета: чтобы перестала копить внутреннее тепло, маленько протряхла, а заодно надо посмотреть, какое тебе пере­дали богатство и как им будешь распоряжаться, как его делить. Однажды вышло: Коля Ничик, младший дружок из шахтеров, свой брат-писатель, наскреб после смены, далеко не отходя, чуть ли не полный бумажный мешок, привез мне в Новокузнецке в гостиницу, а тут оказия, летят в Москву ребята из городской ментовки. Возьмете, спрашиваю, для Шилова?.. «Для Ивана Фе­доровича? - уважительно переспрашивают. - Какой разговор!» Генерал-полковник тут начинал, помнят его и чтут: за передачу можно не волноваться. Но чтобы мешок был как мешок, купил я еще десяток пучков отборной черемши, положил сверху. А он потом рассказывает, Иван Федорович: пришел сын, и я ему по­казываю пучок - смотри, мол, какое чудо! Не потекли слюнки? Потекли, говорит, дай хоть пару пучков, отец! Пару не пару, а десяток дам - вон тут сколько! Вытащил не глядя десяток элит­ных пучков, отдал, а когда стал потом мешок разбирать, а там не медвежий лук, а шахтерский, недаром же у него и это название есть: каменный. Надо сразу глядеть! А еще был главный в Союзе «сыскарь». И по должности, и по судьбе. Шилов.

Очень непростое это дело, дележ черемши, - как на охоте или на рыбалке, но там-то за этим священнодействием вся компания наблюдает, а тут ты один-одинешенек.

Раскладываешь по кучкам: это Вите Вьюшину, ему надо побольше, у него и дома едят, и сибирские дружки ждут. Для вкладчиков Оргбанка, в котором он работает, конечно же, начнется время тревог: будут водить чуткими носами - мол, пахнет чем-то таким очень уж необычным, сильно пахнет. уж не дефолтом ли очередным? А это - наша колба!

Еще кучка Борису Рогатину, большому спортивному началь­нику: знает в ней толк - никакой тебе допинг не сравнится. Он бы, не сомневаюсь, давно рекомендовал перед международны­ми соревнованиями непременно включать ее в рацион, да как на это дело за рубежом глянут? Тут надо ухо востро держать: хоть по части вони они там куда как большие специалисты, но об этой и точно не имеют точного представления.

Эта кучка.

Посмеиваюсь, а на самом деле, бывало, у меня чуть ли не поднималось давление: как честно разделить, как бы кого не забыть, как бы не обидеть.

А ведь это только начало сезона - колба с юга Кузбасса, с отрогов Алатау. Потом пойдет и кемеровская, и еще более северная - из Чебулы, от друга Дерябина.

В это время приходится жить в Москве, все больше у Вити Вьюшина, который тоже считает: как сало для хохла - нарко­тик, так для сибиряка - черемша. Потому-то о «листе с копе­ечку» забыл напрочь, только тогда и вспомнил, когда Миша нашел меня в Кобякове.

-            Ну что? - спрашиваю его. - Вернулись гуси?

-            Представь себе! - ответил он таким тоном, что было ясно: и он в этом сомневался. - Не только вернулись - уже на яйцах сидят. Там сейчас тишина, все по струнке ходят, поэтому для громкого разговора зовет к себе в город. Будет у тебя завтра время?

-            Да уж найду как-нибудь. А что за разговор?

-            Кажется, рассказывал тебе про его друга-черкеса?

-            Может, это я тебе? О своем кунаке?

 Да нет, ну помнишь - шейх из Эмиратов, у которого мать - черкешенка? Он теперь и на своем мерседесе разъезжает в белой черкеске, шейх - с кем поведешься, знаешь. Русский Мальчик все просвещал его, рассказывал не только о Кавказской войне, о казаках да черкесах, но и о нынешних наших грустных делах. В России. Или, как он всегда, - на Руси. А у них у двоих был об­щий какой-то, крупный ооновский грант, и, когда они сделали работу и получили за нее очень, скажу тебе, приличные деньги, этот черкесский шейх и говорит ему: деньги твои! Вложи их на нашей родине в какое-нибудь серьезное дело на пользу простым людям. Сам видишь, как делят доходы от нефти в Арабских Эмиратах - считай, всем поровну. Не то что у вас: как ты гово­ришь - на Руси. Распорядись так, чтобы не было стыдно перед единым Богом. Конечно, он растрогался, Мальчик.

-            Ну молодец этот черкес!

-            Конечно, молодец! - горячо согласился Миша. - А теперь представь, что в Москве чуть ли не первым делом информация- то идет! Кто есть кто, с чем из-за рубежа возвращается и что у кого в кармане и в банке. Так вот, первым делом затащили нашего Витю в какой-то получастный-полугосударственный фонд, который занимается подготовкой этого праздника - ше­стидесятилетия Победы. И предлагают: вы нам перечисляете энную сумму - тоже будь здоров деньги! - становитесь нашим соучредителем и вместе с гарантией высокой личной награды получаете от нас квоту на ордена для тех, кого вы посчитаете нужным наградить самостоятельно. Ты понимаешь?

-            Н-ну, если правильно понимаю. он получает право эти ордена продавать?

-            Ты делаешь успехи, - сказал Миша не очень весело. - В том и дело: предпраздничная распродажа наград. Как тебе?!

-            Всегда знал, что суки, - пришлось сказать. - Но не до такой же степени!

-            До такой, - утешил меня мой друг. - До такой. Виктор тут откопал какой-то императорский указ. О том, что заниматься благотворительностью имеют право только те, кто составил капитал честным трудом.

-            Да уж, - только и пришлось сказать, - да уж!..

-            А у нас чуть не каждый благотворительный фонд - «сти­ральная машина», как понимаешь.

-            И как они разошлись?.. Мальчик - с этим самым ходовым нынче механизмом?

-            Он сказал, что спустится за документами, и вернулся с пластмассовой флягой спирта, который вез кому-то на дачу. Знаешь, такие возле брынцаловского «Ферейна» продают, по пять литров. Отобрал у секретарши ключи, попросил зажигал­ку и вытолкал ее погулять, сказал - дезинфекция. Разлил сперва перед дверью в приемной. Потом вошел и молча начал поливать ковер. Ну, само собой, крик: вы что делаете?!.. А он сказал: как клопов!.. Чиркнул зажигалкой, вышел и замкнул дверь.

-            Это что же - «коктейль Брынцалова»?

-           Он тоже потом так - насчет этого «коктейля», - отклик­нулся Миша. - Тоже ноу-хау, видишь. Контора выгорела, но никто на него не заявил. И знаешь, что он решил?

-            Самому явиться с повинной?

Друг мой пожал плечами:

-            Честно говоря, его это мало занимает. В этом отношении он без комплексов. А решил он сам создать фонд. Предвари­тельно - «Народная медаль», так будет называться. Для вдов, которые еще остались живы. Для тех, кто рос без отцов. Для детей войны. Кто не воевал, потому что был в лагерях. статус, знаешь, самый широкий. Как он говорит, Русский Мальчик: для тех, кто сам никогда никуда не лез, а молча тянул лямку и тянул. Не лгал. Не изворачивался. Для всех, кто столько лет бедство­вал, но помогал другим. Остались же на Руси праведники?

-            Хоть кто-то об этом задумался! - сказал я глухим, отсырев­шим, сам почувствовал, голосом.

-            Кому и за что - это как раз его не смущает, - словно сам с собой рассуждал Миша. - Его смущает название медали.

-            Он уже и название придумал?

-            В том-то и дело. Ты сам никогда не занимался медалями? Не собирал?

-            Да нет вроде.

-            Ну покажет тебе, мне он показывал: есть старинная медаль петровских времен - в честь победы над нашими вечными друзьями, над турками. Все их корабли тогда полностью со­жгли и потопили, и на медали - изображение турецкого флота и только одно слово под ним: «Был».

-            Умели наши предки.

-            Об этом он и хочет напомнить. Что умели. Правда, другим способом. Выбить на медали контур Советского Союза. С тем же самым словом под ним: «Был».

-            Не слишком ли. а не слишком?

-            Так, а лучшее лекарство всегда - одна горечь.Сладкого лекарства не бывает. Разве не так?

-            Н-не знаю, надо подумать.

-            Поэтому и зовет нас. Как он говорит, стукнуться лбами.

-            Мозговой штурм?..

-            Вроде того что. Но тут у него сомнений, в общем, нет: и контуры Союза, и это одинокое слово - от этого его уже не отговоришь.

-            Тогда зачем лбами стукаться?

-           Дело в оборотной стороне. Там он хочет контур одной Рос­сии. какая стала. Само собой, надпись внутри. Ну как на карте: «Россия». Внизу слова: «Будет вечно». Или как там лучше: мо­жет, пребудет вечно? Тут как бы филолог нужен. специалист. Вот как раз ты и. Едем?

Я только и сказал:

-            Во сколько мы должны у него?

11.

Ночь была ясная, и полная луна висела как новая, из чистой, из «корольковой» меди большая медаль: одна на всех на земле.

Ведь правда, подумалось мне, а ведь правда!

А завтра солнышко встанет: один на всех орден, да еще ка­кой, какой!

И живите вы с ними: у каждого есть, каждому от этого тепло и уютно, и никому не обидно.

Но нет, нет: чуть не всякому подавай еще и личную медаль, и орден на грудь, да чем больше медалей и орденов, тем лучше для него. Откуда оно пошло? С чего началось?

Историей наград никогда не занимался, впервые, глядя в Кобякове на луну, об этом задумался, ну да что ж теперь: так, выходит, устроен человек, таким сделал мир вокруг себя, и так будет всегда, пока будет существовать белый свет, большой дунэй, как называют его черкесы. А может, от изобилия на­град он и погибнет?

Какая там экология, какой парниковый эффект. блужда­ющие кометы, способные взорвать землю. что там еще, что?

А на самом деле оттого-то все и произойдет: рухнет мир под тяжестью наград. Его погубят амбиции.

В Москве на Бутырской, заваленная другими книгами, где- то в уголке лежит «История государства Чжурчжэней», как-то так. или она - в Майкопе? Разве тут не забудешь, при такой-то жизни: туда-сюда-обратно. Перевод то ли со старокитайского, то ли с древнемонгольского, академическое издание, из кото­рого, выходит, всего-то и вынес: чем хуже идут дела в государ­стве, тем больше в нем раздают наград.

С нами так и случилось, но разве это не относится ко всему миру?

Со множеством орденов, всякого рода премий, поощритель­ных, ведь каких только нет среди них, дипломов, грамот и про­чих, прочих, прочих знаков признания. чего в итоге, чего?

Признания общей глупости? Или безвозвратно далеко ушедшей гордыни? Полной бездарности вождей мира, завед­ших всех нас в тупик? Общей безнравственности, чего, чего?

У кого это из поэтов: «От земли до небесного свода разлита несвобода. И торчат, как хребты из тумана, горы лжи и обма­на». Разве не так?

Или раздать ордена и премии не такому, как бы там ни было, широкому кругу лиц, часто одних и тех же - куда дешевле, чем всех остальных накормить?

Задал, думал я, задал нам с Мишей работу Русский Маль­чик!

Столько уже о нем слышал, но так, в общем-то, и не понял, по каким правилам он играет - не по ним ли самим и установ­ленным, как почти все теперь на большом дунэе?

Чуть не каждый - в свою дуду.

И удастся ли понять это завтра, когда увидимся: что же все- таки за человек, в конце-то концов?

Все его приключения. тут что ж.

После первой победы русского флота над шведами, победы почти невероятной - десяток лодок с солдатами, вооружен­ными одними ружьями, против двух кораблей с тяжелыми пушками - государь Петр Алексеевич велел выбить медаль с надписью: «Небываемое бывает».

Не всегда это, к сожалению, помним.

Но, может быть, это-то и есть как раз сегодня - наш русский девиз?

И если мир устроен так, как устроен, и приходится прини­мать чужие правила игры, то не главное ли при этом - сберечь душу и сберечь веру. И самим собою остаться: несмотря ни на что.

Но по тому ли пути хочет он пойти нынче: с этим фондом, которым в России уже несть числа. Или это - дело особое? Сам он, судя по всему, никогда не вешал голову, есть же такие люди, которые никогда ее не вешают, и хочет теперь, чтобы ее хоть слегка приподняли все обездоленные, забытые, обманутые, обиженные. Разве это не главная наша сегодня беда - чуть ли не всеобщий повес головы?

А тут вдруг - обогреть боевым взглядом.

Чуть ли не всех, кого только можно, а что, что?

Разве не нужен нам пример бескорыстия?

Пример мужества.

На редутах Бородина Алексей Петрович Ермолов в гущу французов бросал Георгиевские кресты, и солдатики штыками прокладывали себе к ним дорогу.

А наше, сегодняшнее Бородино, сдается, еще впереди. И мо­жет быть, это неосознанное желание Русского Мальчика сде­лать примерно то же самое: чтобы каждый победил обстоя­тельства своей почти беспросветной жизни и достойно прошел свой путь.

Впрочем, почему - неосознанное?

Сколько, небось, над всем этим размышлял и на родине, на Руси, и в дальних чужих краях. Может, и с этим неожиданным своим корефаном, с арабским шейхом потихоньку советовался? Уж он-то ему о прелестях нашей жизни рассказывал поди без прикрас!

Но как помочь этому неординарному человеку? Чем его поддержать?

Да и примет ли он, хоть для этого и зовет, нашу помощь - и Мишину, и мою. Каков-то он и в самом деле окажется, Рус­ский Мальчик?

Снова, лежа без сна, глядел я на луну за окном. На общую нашу, неизвестно за что пожалованную Творцом, заставляю­щую о столь многом подумать награду.

Или это вовсе и не медаль, а испеченный на поду*, на капуст­ных листьях поджаристый каравай - поджаристая кубанская «паляныця»?

Может быть - изжелта-коричневый круг копченого адыгей­ского сыра, который черкесы брали с собой в дальнюю дорогу: и сытен, и пахнет дымком родного очага - домой, где бы ты ни был, властно зовет?

А утром встанет красное солнышко.

Февраль 2005 - март 2009 года

Майкоп

Архив новостей